ИМПЕРСКИЙ РОМАНСЕРО. Книга стихов

ИМПЕРСКИЙ РОМАНСЕРО. Книга стихов

ИМПЕРСКИЙ РОМАНСЕРО
книга стихов


 

В «Имперском романсеро» Вадим Месяц возвращается к легкости письма: питерское обериутство, британский абсурд, дзенский уход, закадровый диалог с московским метареализмом. Ужас обращения к жалким мелочам и великим судьбам России входит в неожиданное тождество с классическим «смехом сквозь слезы». Подобные интонации присутствовали в его поэтике и раньше, но в нынешней книге, наконец, обрели стилистическую законченность. Тончайшая лирика и жандармская грубость расшаркиваются и толкаются в этой зазеркальной прихожей, словно Достоевский и Гоголь. К этим авторам отечественной хрестоматии, он незаметно для себя, и обращается, черпая не только иронию, но и державную мощь.

 

 


I. ГЛАДИОЛУСЫ

ЖМУРКИ В ПОЕЗДЕ

Ливень шуршит гравием в небесах,
дюны сахарный пересыпают песок.
Черный платок, затянутый на глазах
больней, чем белый платок,
сжимает висок.

Дети, они коварнее могикан.
Но время проходит. Усталые старики
дуют, согласно ранжиру, в пустой стакан.
И в стакане слышится гул неземной реки.

Доисторическая раковина поет.
История, как чужая жена, на ковре лежит.
Она больше не бьется рыбой об лед.
И, как прежде, мужу принадлежит.

Я беру губами орехи из чьих-то рук,
они сладки как ягоды, без скорлупы.
Вдруг одна из кормилиц ломает каблук.
Люди вокруг меня – слепы.

Они мне родня, мне жалко моей родни,
когда сходит в гроб один и другой народ.
Лишь тот, кому удалось задремать в тени,
с восторгом увидит восход.

На вершину вулкана железнодорожный путь
взбирается по спирали, мешая дым.
Кондуктор главу свою уронил на грудь.
И стал святым.

 

 

РЫБАЦКАЯ СЧИТАЛКА

Одеялом фиолетовым накрой,
нежно в пропасть мягкотелую толкни.
Я бы в бурю вышел в море как герой,
если справишь мне поминки без родни.

Верхоглядна моя вера, легок крест.
Не вериги мне — до пояса ковыль.
По ранжиру для бесплодных наших мест
причащеньем стала солнечная пыль.

Только спящие читают как с листа
злые смыслы не упавших с неба книг,
вера зреет в темном чреве у кита,
и под плитами томится как родник.

Возле виселицы яблоня цветет,
вдохновляя на поступок роковой,
небесами тайно избранный народ
затеряться средь пустыни мировой.

Рвется горок позолоченных кольцо,
сбилась в ворох сетка северных широт,
раз за мытаря замолвлено словцо,
он с улыбкой эшафот переживет.

Присягнувшие морскому янтарю,
одолевшие молитву по слогам,
я сегодня только с вами говорю,
как рыбак твержу унылым рыбакам.

Трепет пальцев обжигает тело рыб,
мы для гадов – сгустки жаркого огня.
Если я в открытом море не погиб,
в чистом поле не оплакивай меня.

 

ЧЕРНЕЦЫ

Можжевеловые прелые скиты,
воскрешенья пустотелые киты
незаметно размягчаются в тепле,
и с молитвой растворяются в земле.

Годы их трудолюбивой тишины
урожай прощенья истинной вины,
И отчаявшийся легковесный грех
вместе с дымом поднимается наверх.

Ты постигнешь первый опыт немоты,
тайны плоти, превращения воды,
равнозначности полета в вышине
и глухого прозябания на дне.

Что земля, вбирая боль ночных теней
с каждым возгласом становится сильней.
И деревья, что повалены грозой,
поднимает оборонной полосой.

Если ты на битве праведной погиб,
то сейчас тревожишь души вечных глыб.
И престолов заколдованный оплот
от движения расходится как лед.

 

ЗАБРОШЕННАЯ КАПЛИЦА
                                           Э.Сокольскому

Не иконы здесь висят – зеркала.
Этот храм который год нелюдим.
Точит сердце ледяная игла,
ест глаза мои разборчивый дым.

Рыбьи блюдца от пылищи мутны.
Полнолунье светит в каждом окне.
По плечам бегут лучи со спины
И вослед сквозит озноб по спине.

Не кощеевы ли мощи в тепле
под престолом как в охапке гнезда,
отражаясь на поникшем челе,
воскрешают очертанья креста?

Тут владыка выл как пес на цепи,
и случалось – с прихожанами лют.
Может, темная часовня в степи
мой единственный в пустыне приют.

Опьяненная страданьем душа,
тайно выбраться на свет временит,
серебро разъели копоть и ржа,
но оглохший колокольчик звенит.

У раскрашенных ворот алтаря,
приглашающих неверных на суд,
колыхается волнами заря,
будто цапли коромысла несут.

Все готово для последних крестин.
Скоро ты утратишь веру и весть,
чтобы с Господом один на один
отказаться от всего, кто Он есть.

 

СОЛОВЕЦКАЯ ВЕЧЕРЯ

На воду не дуй, на зеркало не дыши:
в сердце как в мировом яйце нарастает звук.
циркуль на дне опустевшей души
вычертил ровный круг.

Лица за кругом в медлительный ряд встают:
ангелы в праздники все на одно лицо,
смотрят, как будто студеную воду пьют,
а на дне кувшина — кольцо.

Это не смелость, а ясный как белый день
холод возмездия, что заменяет дух
тем, кто в молитве неистовой стал как тень.
Три раза уже прокричал петух.

Четки сосчитаны. Оборваны лепестки.
Но никто не решается задать вопрос.
Серафимов престол над островом Соловки.
Это здесь был распят Христос?

Башня растет, расширяются кольца зим.
В плотном огне проступает белесый брод.
Небо — это всего лишь пасхальный дым.
Оно сейчас с грохотом упадет.

 

ГЛАДИОЛУСЫ
                                           Б. Колымагину

Ставни смотрятся окладами икон,
только в ликах нет воскресного тепла.
И стучит по сапогу прощальный звон
от бутылочного жалкого стекла.

Навалившись ярким цветом на забор,
гладиолусы мерцают все наглей:
многоглавый как дракон цыганский хор,
онемевший вместе с криком журавлей.

Сколько нас, осиротелых и немых,
бродит утром по стеклянным площадям,
растеряв на деревянных мостовых
жизнь, приросшую к беспомощным горстям.

Наиграешься с фарфоровым котом,
обведешь ему помадой красный рот.
Все, что бережно оставишь на потом,
не с тобой, скорей всего, произойдет.

Нет ни сахару доверья, ни свинцу.
За последним перевалом сентября
дух проснется от удара по лицу,
как мороз вдохнет заряд нашатыря.

Утонуло в ряске старое весло,
горькой плесенью пропахли паруса.
И закат ложится в воду тяжело,
как монеты на усталые глаза.

 

БЕЛОВОДЬЕ

На ветру газета ярко горит,
развернешь – и не удержишь в руках.
Как сыграли Лиссабон и Мадрид
не успеешь дочитать впопыхах.

Керосинками чадят пикники,
господа уходят в фанты играть.
Тянут жребий боевые полки
за кого идти теперь умирать.

Дворник медленную стружку метет,
и на камешках железо искрит.
В Божьем храме удивленный народ
детским голосом с царем говорит.

Ниткой бусинок он нижет слова,
колыхая разноцветную ртуть:
за венедами звенит татарва,
за мордвою — белоглазая чудь.

Мы оглохли от бессонных цикад,
обнимая глупых девок во сне,
по откосам ниспадает закат,
застывает страшным комом на дне.

Люди белые идут за стога,
а выходят, будто тени темны.
На ковре пылает след сапога.
а на солнце – отпечаток луны.

 

БОЙЦОВЫЕ ПЕТУХИ

Петухи срастаются как близнецы
шаром вкатываются в хоровод:
волчья стая сцепилась в шкуре овцы,
сапогами стучит в живот.
В жженый сахар растаяли леденцы,
опустились в пучину вод.

Раздуваясь волынкой в клубах огня —
не до музыки в звоне шпор.
И снует вездесущая пятерня:
не наказан, не пойман вор.
Недолго осталось до Судного дня,
из избы уж вымели сор.

Сколько злата ты в черепном чепце
унесешь в черноту аллей?
День, как порох, сгорит на твоем лице,
но с приходом луны оно — злей.
Два бога в одном мировом яйце,
ветер слушают из щелей.

В душе моей горбятся инь и янь,
валетом спят дочь и сын,
но руке не дано превратиться в длань,
даже если в ней — апельсин.
Ну, куда ты, несчастный, в такую рань.
Если любишь, живи один.

Переходим студеное море вброд,
места нет в снегу — янтарю,
голос сердца баюкает мой народ,
дай дорогу поводырю.
Мы любому встречному смотрим в рот:
не пора ли трубить зарю.

Очи черные. Лоб белизной горяч.
А любовь, как хмельная взвесь.
алым гребнем победы летит кумач,
за горою, то прямо здесь.
И мой хохот бесстыжий, как жалкий плач
на исходе. Вот вышел весь…

Петухи, сокрушающие дворцы…
Тяжким тленом изъеденные венцы…

 

ЗИМНИЙ ГОРОД

Снежинок мельничные колеса
застрянут промеж домов,
с зеркального отразив откоса
тяжесть дневных дымов.

За их расправленные каркасы
уходят под кров сетей
разлуки трагические гримасы,
рожи пустых страстей.

Елок унылые колокольни
решают, клонясь челом,
кто беззаветней и добровольней
первой пойдет на слом.

Солеными псами стоят на страже,
познали на вкус моря,
все глубже вмерзая в глухие пляжи
корявые якоря.

Но тщетно трещит, наливаясь злобой
и мощью подледных рыб,
укрыт маскировочною робой,
реки локтевой изгиб.

И мы, кто, увы, рождены глупцами
гремим за ночным столом
во рту — разноцветными леденцами
за пазухой — битым стеклом.

 

ПРОСЫПАЮТСЯ ДЕТИ

Просыпаются дети, размягченные сном.
Сыромятные плети укрепились вином.
Безразличие тела поднимая с колен,
налились до предела разбухания вен.

Вожделение трещин бьет куриным яйцом
по смятению женщин с недовольным лицом.
Нервом в кукольном лике обрывается нить
чтоб расслабиться в крике, и навеки застыть.

Как подводные травы в быстром шорохе рыб
создают костоправы несуразный изгиб:
в дорогом постоянстве обнимая простор
в искривленном пространстве взбаламученных штор.

Пони ходит по кругу, а пророк по воде.
Окажите услугу неизбывной беде,
той, что ставни открыла, и стоит у окна,
безмятежно забыла, что могила одна.

Наши взрослые страхи как столбы высоки.
Сколько силы во взмахе сиротливой руки:
пустотелой перчатки, оброненной на пол,
лошадиной брусчатки торопливый глагол.

 

ЧЕТВЕРГ

Котенок играет в шторах
будто ветер ворвался в дом,
Воспламеняется порох.
Стынет вода подо льдом.

Дети поутру в школе.
Отец в семейных трусах
бродит по хате на воле
словно олень в лесах.

Зеркало — небосклоном,
блестит изумрудом брошь.
Пардон, старинным иконам,
скажешь, когда чихнешь.

Ворон стоит на страже,
радуга ест сугроб.
В днище проржавленной баржи
утопленник вылепил гроб.

Шитые ниткой камни,
красный в конце узелок.
Люди бредут по Каме,
путь их совсем продрог.

В мире два государя
делят твою судьбу:
у первого — грустная харя,
у второго звезда во лбу.

 

ДВЕ ТЕНИ

Две тени как черные кошки бегут за мной.
Я слышу, ступени растут за моей спиной:
две тени проворные звери скользят по ним,
из сорванной двери рядами слоится дым.

Мелькают, меняясь местами теряя след
две тени две страшные тайны, которых нет.
Когда расстаешься, разлуку себе представь
едва обернешься, и сон превратится в явь.

Я горе измерил, мой хохот живет в глуши.
Я долго не верил, что в теле есть две души,
пока не утратил одну, но как прежде пел
сокрыв белизну, черный уголь крошится в мел.

Две тени, две старых истории, две стрелы
в столичной Астории я огибал углы:
меня волочили две дочери, две жены
любовью лечили от древней двойной вины.

В безжалостной вьюге мне хочется их тепла,
но вывернут руки мне два вороных крыла
к мольбе заоконной, к которой почти привык
услышавший свой незнакомый влюбленный крик.

 

БЕЛАЯ РЕКА

Твои косы в мою лодку не войдут,
не уместятся на скрипнувшей корме,
на летящую стремнину упадут,
черным облаком по белой Колыме.

На закате лес испариной горит,
и на скатерти щербится ржавый нож…
Ты решала, кто тебя уговорит,
выбирала с кем под музыку пойдешь…

Вот и плыть мне в заколдованную глушь
с неучастливой невестой молодой.
За покой невинно убиенных душ
распускать унылый невод под водой.

Нам сердца стояли свадебным столом,
нам кукушки вили гнезда на лету.
В отчем доме, сбитом мамкиным теплом,
нету места ни иконе, ни кресту.

Мои сестры память ведьмы проклянут,
надсмехаясь над ужасной красотой.
В тихом омуте утопят жесткий кнут,
задавив его могильною плитой.

Расплетает косы белая река,
что годами точит льды и белый снег.
И глазами кучевые облака
провожает несвободный человек.

Грузят уголь на поддоны, тащат соль,
неприкаянных невольников ведут.
По реке плывет растравленная боль,
и века за гробом праведным идут.

Надоела парню участь палача.
Хватит прошлого, а будущее — прочь.
Если тело, словно белая свеча,
если волосы — распахнутая ночь.

 

ГОЛОВА МОЯ СЛУЧИТСЯ БОЛЬНОЙ

Голова моя случится больной
притяжением растущей луны
над звенящею ночной тишиной
в кадках крепкие скрипят кочаны

утрамбованы и свернуты так,
чтобы было невозможно дышать,
жалкий мозг, что превратился в кулак
и не в силах холод пальцев разжать

жабры жадные с крюками внутри
беспощадные судьбы жернова
мне молитву наугад подбери
тяжким камнем тонут в глотке слова

в тесном поприще холопьих голов
завороженных мечтою одной
средь рассыпанных в степи валунов
пред Великою Китайской стеной

научи меня угрюмо молчать
чтобы вечно на устах таял лед
размыкающий присяги печать
так безмолвствует в Сибири народ

или звонница погибшая спит
по макушку в вертикальной воде
каждый колокол бедою налит,
но не слышен никому и нигде.

 

Я БЕЗЖАЛОСТНОГО ЗВЕРЯ ОБМАНУ

Я безжалостного зверя обману,
хоть не знал от зверя горести и зла.
Лютый вой его зальет мою страну,
сдавит в сердце горсть последнего тепла.

В черной проруби замерзнет волчий хвост,
жесткий лес взойдет на сгорбленной спине,
И душа его, теряясь между звезд,
даст присягу ненасытной тишине.

 

Я ЦАРЮ В СТОЛИЦЕ ПОВЕРИЛА
                                           Ю.Казарину

Я царю в столице поверила,
пожелала ему быть царем всегда.
В лес вошла, а там скрипит дерево,
так скрипит, что стынет в реке вода.

И в дубравах с распростертыми кронами
нет покоя, а скрыта в глуши беда:
облетевшими обагренными
листопадами плачет, как от стыда.

Я искала его, воздух слушала,
прислонялась щекою к глухим стволам.
И могилы с уснувшими душами
удивлялись словам моим и делам.

Я нашла его там, где не ходит зверь,
где синица падает замертво.
Среди леса стоит и скрипит как дверь
то ли дерево, то ли зарево.

И увидела я темную страну,
где столица горит ярким пламенем.
Вот и вспомнил мой царь давнюю вину,
огню теперь грозит черным знаменем.

Половецкою стрелой — червоточиной
сверлит сердце ему как алмаз нефрит.
И лицо его моею пощечиной
уж который год на ветру горит.

 

НЕ ПОСМОТРИ МНЕ В ПУСТУЮ ЛАДОНЬ
                                           С.Ярошевичу

Не посмотри мне в пустую ладонь,
не называй меня сыном.
Непостижимый пылает огонь
в черном гнезде аистином.

Аисты пляшут на ярком огне,
к облаку крылья воздели…
Мы не остались в холодной стране
вместе на юг улетели.

Мамка славянская в темном дому
с бледным лицом онемелым,
пряжу прядет, не нужна никому,
даже влюбленным и смелым.

Светит звезда над родимым углом,
ширится даль пепелища.
Блудных детей не одарит теплом,
очи не выжжет до днища.

Жалким предателям бедной земли,
в тайне грехи отпусти нам.
Длится пожар, раскалились угли
в черном гнезде аистином.

Дай нам дорогу пройти до конца,
пусть нас не вспомнят ни словом.
В горе не скрыться Господня лица.
И не уснуть под Покровом.

 

КУРИНЫЙ БЕС

Твои очи смотрели вдаль,
а глаза опустились вниз.
Под рубахой блестела сталь,
как последней любви каприз.

Все чем жил, и чему был рад
без смятения перемерь.
Открываются десять врат,
а нужна на дорогу дверь.

Свет недолго людей хранит,
позабавился да исчез.
Обернешься — в глазах горит
и ликует куриный бес.

Горизонт до предела стерт,
а за ним беспросветный ров.
И по телу словесный черт
открывает зиянье ртов.

То ли звезды в тебе поют,
то ли гвозди в груди гниют.
Как под радугу входишь в раж:
мне блаженством казалась блажь.

Вон из дома сундук с добром.
Кушай кашу из отрубей.
Пред распахнутым алтарем
челобитную тверже бей.

И огонь превратится в лед.
И письмо вдруг напишет мать.
Верный пес мне щеку лизнет.
И товарищ уложит спать.

 

НОЖНИЦЫ СТРИГУТ ТЕМНОТУ

Ножницы стригут темноту,
режут наугад темный мрак.
Крылья голубей на лету,
падают на холки собак.

Храмы, своды чьи небеса,
славятся молвой на крови.
Шалью затяни туеса,
линию слезы оборви.

Черные как горы стога
не заменят дым деревень,
собраны почти на века,
полыхнут на праздничный день.

Ножницы кромсали сукно,
в угол уводя зряшный блуд.
И горело в небе окно.
И гореть ему, когда разобьют.

Хорошо устроена жизнь,
только в основанье темна.
А когда в постели лежит,
добрая почти как жена.

В звездах по колено идем,
в омутах намоленных спим.
Что нажили тяжким трудом
превращаем в радостный дым.

 

НОВОГОДНЕЕ

Мерзким клубком катаясь
по снеговому насту.
Чурка, цыган, китаец:
кто бы ты ни был – здравствуй.

Порча брезгливой спеси
в счастье моем мажорном
вклинилась в голос песни
лязганьем подзаборным.

В складках песцовой шубки
рябь нефтяных разводов
кратким полетом шутки
скрыт разговор народов.

В полночь в облаке пыли
люди выйдут из комнат.
Кем они раньше были
больше уже не вспомнят.

Так мы забудем солнце,
севши под сенью ели.
И проклянем господство
архангела Михаэля.

Все мы отныне вместе
будто семейство в бане,
в гари паленой шерсти,
в дикой стрельбе шампани.

Вышвырнем на рубаху
вместе со снедью душу,
вывернем как на плаху
красный карман наружу.

 

МАРИЯ ОБНИМАЕТ ПОДУШКУ

Мария обнимает подушку,
прижимает ее к животу:
мягкую, влажную от болезни,
пахнущую курятником.

Ей отсекает голову
маятник старых часов,
подруга вносит Библию
на подносе с чаем.

Марат убит любовницей,
Робеспьер казнен.
Вот и ты куксишься.
Инфлюэнция – это блажь.

Полюби кого-нибудь.
Это полезно душе.
Пусть колониального прошлого
нам не забыть.

Я не хочу любить,
а хочу соблазнять, —
говорит Мария,
она, наконец, поняла себя.

Температура не спадает неделю.
Народные волнения не утихают.
Мария кормит грудью
вымышленного ребенка.

Откроешь кран – течет молоко.
Ванная полная молока.
Бумажный кораблик плывет в молоке.
Дети плещутся в молоке.

И когда закрываешь глаза –
все становится белым.

Молоко… вино… какая разница…

 

ОБИТЕЛЬ

Детства поднебесные розы
в трудовом стекле водолаза:
не морская пена, а слезы
каплют из влюбленного глаза.

Тянутся резинкой улитки,
зацепляя кромку бумаги
длинно распускаются свитки,
под дорожкой медленной влаги.

Обвенчалась едкая сера
с женской, первозданною ртутью,
на устах рождается вера,
дышит осмелевшею грудью.

Экскурсанты вышли на тропы,
в камеры направили взгляды:
разобрали сердце Европы,
как на барахолке наряды.

Тряпочное сердце не бьется,
воздухом наполнены жилы.
В чистоту глухого колодца
задувает холод могилы.

Мы великодушно забудем
непрощенный грех Вавилона,
дремлющую Прагу разбудим,
громом стеклотары с балкона.

Шабаш переходит на шепот,
проступает смысл зыбкой вязи…
Времени беспечного ропот,
вечности случайные связи…

 

СТАРИК

Пробудишься в безмолвии больниц,
отпразднуешь в тоске рассветный час.
В окне кружатся стаи белых птиц:
они пришли не к нам, и не про нас.

В домашних тапках выйдешь в коридор,
прошлепаешь за этажом этаж.
Лифт барахлит, и не поймать мотор…
Мы налегке отправимся в тираж.

Зеленых стен зловещий шепоток
с незрячею душой поводыря,
даст на прощанье воздуха глоток,
убойный как удар нашатыря.

Там в глубине накрыт уютный стол.
И над столом таинственный фонарь
качается как пьяный богомол,
роняя незатейливый янтарь.

Одним из самых главных, вкусных блюд
ты ляжешь на него как царь Кащей.
И над тобой склонится честный люд,
в позвякиваньи вилок и ножей.

Застава меж мирами иль вокзал,
где в четком расписанье поездов
одни поедут на лесоповал,
другие на альбомы бедных вдов…

Жизнь теплится в стареющих телах,
и героизм как музыка нелеп,
когда в подземных мусорных углах
вам кто-то, молча, подает на хлеб.

Скрестите пальцы, крепче кулаки.
Из-под дверей клинических палат
выходят бурой крови языки.
И тут же возвращаются назад.

 

В ОКНАХ СВЕТ ТАКОЙ БЕСПОКОЙНЫЙ

В окнах свет такой беспокойный
легкий, как пожар на закате
так самоубийца запойный
мечется в горящем халате

в знойной петушиной отваге
извлекает хриплые ноты
глохнут пузыри мутной браги
муторно растут обороты

в вечной беготне муравьиной
проступают пятна на солнце
взорванною барской периной
в мировом бездонном колодце

медленно пульсируют шторы
слушая гармонь стеклодува
воды золотого Босфора
размыкают бухту Гурзуфа

в миг, когда холеное тело
женщины, завещанной богом,
на руках влюбленных истлело,
вспыхнув электрическим током

в окнах свет такой беспокойный
высветил фигурные скальпы
поднятые к лампе ладони
красные крапленые карты…

 

ЧАБАКЛЫ

Кони встали у деревни Чабаклы,
за заборами услышав волчий вой.
В голове моей звенели кандалы:
так бежал я с одурелой головой.

Улюлюкала встревоженная степь.
Я на площади пустой упал на снег,
уцепившись за колодезную цепь,
в ней увидел свой последний оберег.

Полетели с перевернутых саней
по оврагам крутобокие кули.
Ты не станешь ни богаче, ни бедней.
коль придешь испить воды на край земли.

Я пил воду ледяную из ковша,
Я не мог в ту ночь насытиться водой.
Руку левую держала мне душа,
Руку правую сковал мне дух святой.

Только сердце не досталось никому:
ни волкам, ни добропамятной жене,
я пил воду, будто нянчил кутерьму,
на роду Тобой написанную мне.

Мрачным войском встали за полем леса,
словно ворон крылья черные раскрыл.
Я на небе видел мамкины глаза,
Я пил воду – будто с нею говорил.

 

ЖДЕТ ТЕБЯ МЕДВЕЖИЙ УГОЛ

Ждет тебя медвежий угол,
темной родины закут.
В хоровод дворовых пугал
нас проселки завлекут.

Не поманят сладким дымом –
обоймут морозной тьмой.
Ты рожден моим любимым,
даже мертвый будешь мой.

Ты гулял в заморской шляпе,
терся в вечных городах,
сжав на гибельном ухабе
легкий трепет на устах.

К женской ласке равнодушен,
лестью искренней смущен,
растревожен и разрушен
торможением времен.

Одураченный любовью,
как порукой круговой,
делишь зимнее безмолвье
с безутешною вдовой.

 

II. АРТЕМИЙ, ВАРВАРА И ДАРЬЯ

 

ЖАСМИН
                                           А.Гаку

В сорок пять лет, я узнал, как цветет жасмин,
обломав с сыном ветки с каких-то кустов
на обочине серпантина в графстве Монро.
Лесная дорога петляла по холмам:
из-за поворота в любой момент
могли появиться менты или взбешенные садоводы.
Мы привезли букет нашим дамам,
и они сообщили нам названье трофея.
Подумать только, свершилось!
Начался новый виток судьбы под знаком жасмина.

Леса дышали влагой разлагающейся плоти,
в духоте парниковой отсыревали папоротники и хвощи,
в июле окунь и басс начали клевать на червя,
забыв о своей хищнической природе.

Цветы стояли на столе в обрезанной пластиковой бутыли
от «Кока-колы» почти десять дней.

Тем летом из Нью-Йорка ко мне часто приезжал мой друг.
Мы сидели на дощатых мостках у воды,
говорили про Каббалу, Барака Обаму, женщин Востока…
Он рассказывал, каким прекрасным будет наш мир,
когда американская духовность войдет в каждый дом.
Я не спорил, лишь повторял, что свобода,
это когда ты можешь идти день за днем по лесам и полям,
питаться сушеной рыбой, спать там, где тебя настигнет ночь,
рвать грибы и цветы, чтобы когда-нибудь случайно
узнать, что такое жимолость… жерест… жасмин.

 

КУРОРТНИЦЫ
                                           Ласточке

Колени толкали большую юбку,
искрили в колоколе тепла.
И мне становилось легко и зябко,
когда ты берегом моря шла.

Движенье рождается раньше смысла,
в безмолвье лопается струна.
Все, что мне нужно – двинуться с места,
если дорога мне – тишина.

Смотреть им вслед это — шествовать рядом.
Пусть щеки опять на ветру горят.
Они идут. Лишь одарят взглядом.
Неважно, что они говорят.

Любовь, словно смерть, отрицает Бога,
настолько глубок ее взрослый след.
И тени пластаются у порога,
и соль полыхает как горний свет.

Вода, овладевшая тайной плоти,
душа, овдовевшая как сестра —
их тайна о нашем бесстыдном взлете
в зиянье утраченного ребра.

Мы были вчера беспристрастной глиной,
свинцом, уходящим на глубину.
Приходит время придти с повинной.
И тщательно выбрать себе вину.

Они идут. Ты уходишь с ними.
Курортный роман обречен на ложь.
И ты невпопад произносишь имя,
как будто ребенку его даешь.

В Эдеме пустеет последний ярус,
уборщики брачный чертог метут.
И в сердце вселенной белеет парус,
лишь волны вокруг времена влекут.

 

ЛЕГЕНДА О МАСТЕРЕ ХАНЬ-ШАНЕ
                                           Памяти Георгия Балла

В долине неспешно смолкает собачий лай,
пороги предместий омыты святой водой.
Мой сын ушел на большую гору Утай,
что под Полярной звездой.

Он не взял с собой никаких дорогих вещей.
Уголек из печи я вложила в его ладонь.
И остался качаться в окошке для малышей
деревянный конь.

Бубенец на четках сына едва звенит,
полыхает старая лампа в другой руке.
Мой мальчик уходит молча в ночной зенит,
к мерцанию вдалеке.

Его восхождение к Господу длится век.
Чем выше поднимешься, тем бесконечней путь.
Он жилище находит и расчищает снег.
Он решил в нем уснуть.

Я вижу, как он растворяется в пустоте,
Вот-вот и годы образ его сотрут.
Возносится дух его прямо к Полярной звезде,
я чувствую, он не тут.

Пусть небеса дают нам хороших учителей,
от греха отводят признание и почет.
Мой сын больше не чувствует плоти своей.
Река не чувствует, что течет.

Переписчикам книг в награду за тихий труд
каждую ночь приходят древние мастера.
В зеркале тусклом рыбы и птицы плывут.
И одна прошептала: пришла пора.

Имя Будды Амиды повторено столько раз,
сколько вода перебирает в море песка.
Он войдет на порог, он не поднимет глаз.
В его лампе — огонь родимого очага.

У дороги могилу я рыла себе сама.
На земле было славно, но и на небе – рай.
У наших ворот, словно лес, расступилась тьма.
Мой сын вернулся с горы Утай.

Свет Полярной звезды размывает густую тьму.
Колокольчик звенит, разыгрался в печи огонь.
И качается в полузабытом пустом дому
деревянный конь.

 

САНСАРА

Рассыпчатая сущность кирпича,
стены Китайской детская основа,
коричневая охра, умбра, марс,
сиена жженая, и городской дымок
прозрачно рыжеватый на закате,
такая сладкая забытая болезнь.
Хромые стулья, проржавевший ключ…

Кто погружает вещи в пустоту,
становится пустым и безразличным.
В чаинках заболоченной воды,
всплывающих со дна, не меньше света,
чем в искрах… Вечер веслами скрипит,
изображая старческий восторг:
Незрячие глаза, застывший воск…

Весь мир окутан ветхой паутиной.
Пожарная кренится каланча,
пузырчатый надломлен позвоночник…
Расталкивая нянек любопытных,
в руках живое зеркало растет.
И хлеб как еж сжимается в комок.
Окрепший голос, обгоревший флаг.

 

ХЕЛЬВИГ И ТОРТ
                                           Д.Давыдову

К Хельвигу приближается торт,
переливаются его купола,
в нем отблески хитроумных морд
мелькают, что в чаще перепела.
Народы вносят нарядный гроб,
сладкий сон, освещающий мрачный лоб,
белоснежный айсберг вплывает в порт,
раскаленный восторгами добела.

Царь принимая вызов, колотит в щит;
вожделенье его навсегда удлиняет тень
каждой руки, что на весу дрожит.
День рождения бога – не каждый день.
Хельвиг проснется, он паклей глаза протрет,
а потом, ослепленный, упадет из седла.
Торт сверкает, словно хрустальный грот,
в нем смысла не меньше,
чем в нас тепла.

Старость капризна, детство — обитель зла,
если на праздники не зажигают свеч.
веданта записана, составлена каббала,
до лучших времен позабыта родная речь.
Храм святой это мамкою взбитый крем,
пенки от мирового яйца,
манна с неба, что станет по вкусу всем,
кто ушел, не ослушавшись мудреца.

Мы кидаемся в битву как будто идем к венцу,
срываем с правды покровы со страстью льва.
Пирожные растекаются по лицу,
по щекам размазаны патока и халва.
Мы ужесточаем или смягчаем нрав,
но по большому счету, делаем вид.
Неважно, кто сейчас оказался прав,
важно, кто, в конце концов, победит.

К Хельвигу приближается торт:
щедрый Хельвиг швыряет его в толпу.
На небесах баритоном поет мой Лорд,
Авраам поворачивается в гробу.
Колышутся в танце живые тела рабынь,
карты в пасьянсах разложены по местам.
И рыжие грозди промерзших к зиме рябин
прислонены к размыкающимся устам.

 

УМЫВАЛСЯ НЕ ВОДОЮ СВЯТОЮ

Умывался не водою святою,
вытирался не рубахой исподней:
черствым снегом, омраченной бедою,
пересохшею травой прошлогодней.

Не крещенный ни варягом, ни греком,
называвший братана побратимом,
в одиночку вековал с мертвым веком,
зимовал в его дому нелюдимом.

Есть колодец под отеческим храмом:
из людей пьет поднебесную воду.
Рана высохла очерченным шрамом,
серебро хранит пустую породу.

Свечи целыми обратно не станут,
пусть их нежно на прощанье задуешь,
воск сгорит, а души вечные канут…
И проклятья не расколдуешь.

Коль в раю прозрачном бога не видно,
в преисподней не горят очи зверя,
мне от чуда отвернуться не стыдно,
и свобода мне уже не потеря.

Безутешностью вселенских соборов,
безоглядностью вселенских пожаров,
усмири мой неразборчивый норов,
отврати от топоров и товаров.

В каждом сердце скрыт колодец бездонный,
глубины его никто не измерил.
И поет во тьме тропарь монотонный —
отзвук голоса, которому верил.

 

АРТЕМИЙ, ВАРВАРА И ДАРЬЯ

Мои русские дети,
Артемий, Варвара и Дарья,
вы родились в рыбацкой деревне за морем:
красивые негры вас поднимали на руки,
для вас танцевали кадриль нарядные слуги,
но мы вернулись на весельной лодке обратно.

Мои русские дети обожали плавать по морю.
Артемий, Варвара и Дарья…

Мучители майских жуков, черепах и мышей,
ловцы человеческих душ, рисовальщики денег,
чокнутые флейтисты и дирижеры…
О, Боже! Только не поджигайте шторы!

Артемий, Варвара и Дарья…

Для кого-то горечь это последнее счастье,
а разговоры с врагом – способ любви.
Мы предпочитали водить хороводы,
на берегах пресноводных рек.
Мы любили реки на букву «О»:
Обь… Ориноко… Онон..

На берегу Оки
мы построили храм в березовой роще,
в честь архангела Михаила его назвали,
стояли три ночи с факелами у входа,
отгоняя бесов…

И наш каменный храм стоит поныне,
застывший будто корабль в ледяной пустыне…
И теперь мы можем ехать куда хотим,
но почему-то не едем…

 

ЗАБЛУДИВШИЙСЯ ДЕРВИШ

Кожа да кости, а тело как у змеи;
тяжелая на голове корона
мешает идти и кланяться заставляет
чахлым кустам и народам, встающим на пути.

Люди дарят ему арбузы,
травяные тарелки разбросаны у деревень
напоминаньем о празднике, что
давно уже кончился.

Он придет на наш хлопотливый базар
с головою медузы в мешке.
И фарисеи прикусят язык, и менялы окаменеют.

О, дервиш, если кто-то не любит тебя,
не обязательно он – плохой человек.
Наполни свой левый глаз
живою водой – и правый наполнится мертвой.

И железом тебя не убить. Только льдом.
Оставь свои странствия, брат.
В каждой деревне среди блудных баб
есть дочери Бога.

Они не знают любви, что изводит сердца,
для них наши сердца это цветы.
Воспоминание о тебе
белеет как сахар в черной моей голове.
Радуга, пронзенная водопадом,
увиденная в Халдее, забытая в Хевроне…

 

КРЫШИ ДЕРЕВЕНЬ

Крыши деревень, восточные караваны,
идущие со всех сторон к водопою,
россыпь шкатулок резных, отправленных в дар
капризной царевне.

В этих сердцах деревянных вызревала наша победа,
летели искры с точильных кругов, кукарекали петухи.

Вы это — войско троянских лошадок,
что баюкает в лоне своем простодушную месть.

Какие пророчества я смогу воспринять,
когда ваша солома стала мягка как волосы сына,
а в замшелых сырых погребах и колодцах
забродили сера и ртуть?

Зверь буравит дорогу
будто копье из Sinus Frontalis, седалище Иеговы
скрипит, как перед ледоходом река.

Погосты плывут к недостроенной башне,
и уже не погосты они, а Сорок Сороков
многоголосых.

Дымят как стога на закате
вершины холмов, души предков готовы
вспороть плотный дерн, чтоб вырваться к нам.

Давно ли затих восторг пасторальной игры,
когда деревни звенели главами тяжелых колосьев,
скакали как лягушата у подножья лесов,
и выводками черепах на пути к океану
рассыпались из материнских рук…

 

КОСТОЧКА

Косточка слюдяная
свернутая в клубок
мамку припоминая
возьми ее на зубок

сахарную сухую
раковину в горсти
вспомни жену плохую
чтобы ее спасти

спрятанная в ключице
бусина в пустоте
в скачке ночной волчицы,
в выпаренной воде

косточка-колокольчик
солнечный бубенец
швейной иголки кончик
в мутной крови сердец

косточка, что прочнее
кремня и миндаля
пламенно коченея
в черной дыре нуля

не смертоносным ядом
что в тайнике кольца
а неразменным кладом
под скорлупой ларца

косточка-невидимка
бледная на просвет
взятая с фотоснимка
где меня уже нет.

 

КОЛОКОЛ-ВАВИЛОН
                                           К. Латыфичу

Он безмолвием раскален,
побледнел его грозный лик:
мертвый колокол Вавилон,
проглотил золотой язык.

Без дверей стоит, без окон,
он повернут в дремучий лес.
Опустевший тяжелый трон,
на котором кривлялся бес.

Дух великий, Отец и Сын,
я однажды вам присягнул.
Из каких горловых глубин
поднимается этот гул?

За околицей солнце спит,
слово, что изначальней нет.
Его тень над землей горит,
и по памяти сеет свет.

Я пришел к тебе на поклон,
головою уткнулся в дверь.
Мертвый колокол Вавилон,
пред охотником падший зверь.

Кто тебя с небес уронил
на беду и зависть племен?
Исполин посреди могил:
мертвый колокол Вавилон.

В чем твоя неземная суть,
точный список твоих имен?
В твоих жилах гуляет ртуть,
и любовью ты обделен.

Как нарыв вызревает плод,
полыхает кострами сад.
В чреве Бога молчит народ,
что достроил Небесный град.

Рождества колокольный звон,
что на раны земли — заплат.
Мертвый колокол Вавилон,
как услышать мне твой набат?

 

ИНЕССА И ДЕД МОРОЗ
                                           В.Гандельсману

Дед Мороз любит Инну.
В ее имени ему слышится «иней неба».
Сухой спирт сгорает без дыма,
клубит искусственный лед.
С похмелья стали вещественны
даже тени: они тычутся в щеки, как рыбы.
И котенком, прижатым к груди,
кажется гудящий где-то над нами самолет.

Дед Мороз ждет знака.
Пусть отключится электричество
или, ошибившись номером, зазвонит телефон.
И на смену чувства любви вернутся долг и присяга.
Новый год приближается,
как колокольный звон.
И в души домохозяек вселяется немыслимая отвага.

Почему-то я вспомнил тоску молчаливых квартир.
Треск отходящих от стен обоев, капанье крана,
рыданье собак, переходящее в волчий вой.

И потом на глазах, как в кино, затягивается рана.
И ты встаешь с табурета, и на все пуговки застегиваешь мундир.
И маршируешь в пути до следующего стакана.

Можно гадать как на картах
листками отрывного календаря:
что ни число – день рождения какой-нибудь
Азалии или Розы, что хотели бы стать
привлекательней для свободных мужчин
в ранге Деда Мороза.

Уютный тупик последних минут декабря…
Облом, наважденье, засада, время сушить якоря.
Он готов отдать себя людям, образно говоря,
отдать себя людям… Людям… образно говоря…

 

ДЕНЬ ПАРИЖСКОЙ КОММУНЫ

День Парижской коммуны в школе напротив
девочки пляшут канкан в актовом зале
праздник немного пикантен, немного юродив
как мы любили! как мы скакали! как мы дерзали!

в темных сортирах припрятаны тонны спиртного
сходишь по малой нужде, а вернешься под мухой
как это смачно! как это модно! как это ново!
члена парткома назвать престарелою шлюхой

на баррикады под первый аккорд марсельезы
поторопитесь в народ с оголенною грудью
их капиталы! их дивиденды! их интересы!
длинные булки! газеты с продажною мутью!

мы впопыхах в революции шумно сгорали
мы присягали не розе, а красной гвоздике
а у Петровой французскую пудру украли
как это грубо! как это пошло! как это дико!

смотрит брюнетка на папика в вытертом твиде
у батареи чулок поправляя украдкой
гадкий тщедушный утенок, что станет в обиде
женщиной тайной! женщиной сказкой! самою сладкой!

ладан дешевых духов и рабочего пота
тайна французской любви под глухими замками!
даже любовь заграницею это – работа!
мы не допустим! укутайте брюхо! не трогать руками!

класс выпускной мельтешит в кружевных панталонах
бьет по фоно пианист с раскрасневшейся рожей
сколько несчастных! сколько счастливых! сколько влюбленных!
сколько мельчайших прожилок под тонкою кожей!

 

РАССВЕТНАЯ ВАХТА
                                           М.Погарскому

Пульсирует каменной кроной небесный свод.
Составы упрямо фамильным гремят серебром.
Прибился челнок у твоих материнских вод.
Под сердцем стоит. И ты чуешь его нутром.

Чем больше пустыня, тем тяжелей засов.
В пути нет запрета, он строится взаперти.
Крадутся кошачьей походкой шаги часов,
щекочут под ложечкой — время идет к шести.

Рассветная вахта, сладчайшая из разлук…
Старуха следит — и в глазах ее стынет жуть —
как бреется над лоханью угрюмый внук,
и падают мыльные клочья ему на грудь.

Сейчас он накинет рубаху, и выйдет вон.
И дверь громыхнет, заглушая возможный крик,
как проданный с потрохами с/в вагон,
вкатившийся под Бугульмою в глухой тупик.

Рассвет горемычен. На ощупь еще найдешь
иголку в стогу, из застенка спасешь княжну.
И в старой посуде отыщется новый нож,
что перережет как глотку твою мошну.

Кто торговал кипятком в ледяном краю,
полчашки плеснув на базарный пустой лоток?
В парящих клубах царство Божие узнаю,
оно как обморок сумрачный валит с ног.

Отборный картофель, насущный как райский плод,
блестит самородком подземной ночной руды.
Наст крошится, и полыньей проседает лед
в неловких объятьях горящей стыдом воды.

 

ТАЙНА МУСОРОВОЗА

Солнце уходит за ржавые гаражи,
зажигая в глазах Пасхальный огонь.
Раскрывает объятья боярышник многоглазый,
голуби ударяют в лицо прелым ветром.

Скоро праздник согласно календарю,
но город по-прежнему трезв.
Воздух искрит, словно кто-то
рвет простыни на бинты.
В пространстве зияют озоновые разрывы…

Зверь живет внутри нас, зубы дракона
растут в каждом сердце. Это похоже на правду,
к которой я не привык. Соседка
ждет возвращения марсиан, электрик
здоровается важно, как шляхтич, дети…
Хорошо, что у многих из нас есть дети…

Когда приходит мусоровоз, народ
собирается для отправленья обряда.
Кто знает тайну мусоровоза? Ты знаешь
тайну мусоровоза?

Когда я гляжу в его ненасытную пасть,
полную ярких отбросов,
я вижу костры и могилы.
Мятеж в столице подавлен:
на лицах гуляет злорадство.

Небеса шуршат луковой чешуей,
словно альковы со смятым крахмальным бельем.
Отправляется поезд, скрежещет лед на реке.
И ватными глыбами рушатся книги библиотек.
                                                                                      Нарочь, зима 2010

 

EIGENES ERZEUGNIS

Черные бабочки — в белых полях,
поминальным застольем — стеклянные ковыли.
Монашьи скиты выныривают как рыбы,
и только сон заглушает их неслышимый рев.

Ты хотел быть царем в царстве теней,
но предпочел вместо царства Хедальский лес,
двери еловых лап закрываются за тобой
как ряды анфилад…

Так душа уходит в обитель бессмертных душ,
так дух стремится в царство святого духа,
пусть люди считают, что ты ушел на охоту,
или ищешь смерть от волчьих зубов.

Трапезой солнца станет кровавый труд,
слова благодарности наполнят дымы костров,
и зверье, убитое Хельвигом, станет свитой его,
когда он пойдет на тот свет.

Кто сказал, что мы убиваем затем, чтобы жить?
Мы хотим укрепить то, что порождает жизнь.

Черные бабочки — в белых полях…
Детские игры в ожидании снега…
Царь это тот, кто укрепляет собой другого царя.

 

САРАЦИН

Сарацин, неубитый воин,
ты тень моя, шкура моя,
штора в окне, вырванная ветром…
Нездешняя душа моя поменялась местами
со здешней:
И мне по нраву чужая душа,
легче она, веселее.

Брел по дороге во тьме
из шумного дома в другой шумный дом.
Кто сбил меня с ног, повалил наземь,
словно сети светящихся рыб
обрушилась на меня из тьмы?

И понял я, что не с кем мне говорить
в городе этом, что чужим я
стал для людей — и для самых близких.
От богохульства избавился, но и обряд забыл.
Подожди, это бывает с каждым,
кто полюбит.

Прыгай, сидя в тазу,
пусть слезы брызжут при каждом прыжке.
Или луной, изъеденной шрамами
смотри в разоренный квартал.
Души животных отделены друг от друга,
но души людей не лучше.

В Палестину теперь не ходить
за святым Бернардом.
а жить там среди песка, спать под верблюдом,
смотреть как пустыня
пожирает нетленные тайны.
И великие башни строят пастухи.

Небытие, что притворяется бытием,
вот и вся наша жизнь,
которой когда-то гордился.
Положи на скатерть горсть соли,
съедим по крупице,
ты, а потом уже – я.

 

В ЛОДОЧКЕ МОЕЙ ТРУПНЫЙ ЯД
                                           И.Кутику

Лето в сладострастье жреца
строит непреложный закон:
бьются домочадцев сердца,
длится колокольчиков звон.

Мои дети рубят тальник,
тупят наугад топоры.
В этом мире жизни родник
бьется из змеиной норы.

Высится заоблачный град,
в бороду смеется судья.
В лодочке моей трупный яд,
пена от ночного дождя.

Лодочка полна чешуи
что листвой прелой шуршит.
У какой подземной швеи
мой колпак кровавый пошит?

Кто назначил мне мрачный труд,
в детстве не исполненный долг…
На закате плечи сомкнут
дерева, как яростный полк.

Это мой спасительный тыл,
песня, что поют на краю.
Всех кого я в жизни убил,
будут — мои слуги в раю.

В музыке цыганских монет
радуги восходит изгиб.
С кем поеду я на тот свет
в свите ослепительных рыб?

Что же вы отводите взгляд,
болью душу мне бередя?
В лодочке моей – трупный яд,
пена от ночного дождя.

 

ВЕТРЕНОЕ ЛЕТО

Листья шумят рыбьей чешуей,
Листва в трепетанье теряет цвет.
У моих детей мерзнут руки,
тонкие как листья ладошки.

Что за лето? Сколько дней дует
не переставая, западный ветер?
В моей голове ни мыслей, ни слов.
Но и покоя нет. Одно беспокойство.

Душа моя стала как бесконечный лес.
Шумит на ветру, но не облетает.
А когда наступит пора листопада,
мы уедем отсюда туда, где тепло.

Вдали от больших городов забываешь,
что мир – это кладбище, и все
что тебе остается теперь — делать вид,
что ты живой и подвижный, как ветер.

Детские шалости, взрослые вздохи,
бесцельные дни. Ветер с озера
выстуживает взгляд. И передо мной в ряд
встают серебряные пули,
отлитые на вурдалака.

 

SURF CITY
                                           памяти Ю.А.Ивановой

Приснился сон, лишающий сил,
изощренно-беспредметный.
И я полночи курил на веранде,
не зная как жить дальше.
На следующий день в Сибири
умерла тетка Юлька, старшая сестра отца.
Утром я позвонил родным,
и мы сразу уехали в Нью-Джерси,
с новорожденной Дашкой на океан.

Песчаные пляжи ослепляют,
словно вспышки молнии разлились и застыли.
Вышки спасателей обезглавлены и пусты,
дробятся в воздухе отражения якорей.
Жена была счастлива (отель у самой воды),
из Нью-Йорка мне позвонил Давид,
ах, сколько лет — сколько зим…

Меня не покидала навязчивая мысль,
что мир остался прежним, но вера стала другой.
То ли потеряна буква в алфавите,
то ли послы иноземные смогли убедить кагана
поверить в чудо Голгофы…
Или вот. Скифы прислали лягушку
царю всемогущих персов,
а он так и не понял, в чем намек…

 

ЯЗЫЧНИК

Твое плечо на фоне стальной реки.
Тяжелые скобы слагаются в коловрат,
как проблеск мгновенный моей мировой тоски —
студеная жажда поблекших в ночи утрат.

Мы вышли к воде, выдыхая тяжелый хмель.
Стыдливо взглянули на блеклую россыпь звезд.
На горизонте сомкнулась слепая цель.
И небо с землею сошлись, словно темный мост.

Смятенье едва ли знакомо большой реке.
Решенье подобно прощенью — предрешено.
Беленая церковка в белом березняке,
на черной вершине — мерцающее пятно.

Кто видит ступени, всегда ощущает боль.
Он смотрит под ноги – и ноги его горят.
В пути растворяется выбравший путь любой,
едва лишь ступив налегке в бесконечный ряд.

Охотничий сокол взлетает, закрыв глаза,
и в поиске крови чужой приговор вершит,
но в танце его изменяются полюса:
он вторит почтовому голубю, он кружит.

Незыблемость расправляет полярный день,
белесые крылья, что на просвет ясны,
они на свободу отпустят живую тень,
которая встанет за сердцем прочней стены.

От страха тебя избавляет последний страх,
в котором печаль неуместна, и странен всхлип.
В глазах комариной толпою клубится прах,
И яркие как лепестки плавники у рыб.

Дворовое братство. Больная тщетою честь.
Присяга завещана до гробовой доски.
Война бесконечна. Священная правда есть.
И месть небывалым похмельем стучит в виски.

 

ОКАМЕНЕВШИЙ СНЕГ

Чернильные слезы карликовых берез,
ледяные монисты, прощальные бубенцы…
Плесы прогалин уходят в небесный плес.
Шагнешь – и он распахнется во все концы.

Можно лететь до самой ночной черты,
посолонь до престола с крестом брести.
Не отличить ледышки живой воды
от инея мертвой воды, что скрипит в горсти.

У жителей рая над головой – нимб:
круг, треугольник или простой квадрат.
Когда возвращаются, то расстаются с ним,
с чем расстаются они, опускаясь в ад?

Бивни гигантов взывают из мерзлоты,
цветами цветут, подавая пугливый знак,
что вряд ли придет пора собирать цветы,
незабудку, пушицу, мытник и желтый мак.

Вологда мне из косынки кисет пошьет,
в Пинеге над кормой воскурится дым.
На юге сгорит, но на севере не сгниет
все, что на этом веку почитал святым.

Искры летят от колесницы пророка Ильи,
в Двинской губе садится на мель ковчег.
И в темной ложбине от тракторной колеи
первой любви — окаменевший снег.

 

ТРИ ПОПА

1.
Отец Федор смотрит на деревянную маску Пхайрава.
Мой муж язычник, не бойтесь, вздыхает хозяйка.
Раннее утро воскресного дня, освященье жилища.

Я вижу в этом излишество, вежливо говорит поп,
и окропляет страшные маски на стенах святой водой.
Я бормочу что-то про тропический климат.

Пушкин крестился в вашем храме, ведь так?
Отец Федор рассеянно качает головой.
Таинство крещенья принял у нас Петр Первый…

Мне стыдно, как и несколько лет назад,
когда ранним Пасхальным утром я ввалился в храм пьяным,
и практически заставил его освятить мои куличи.

Так мы и познакомились.
Он крестил мою жену с младенцами в животе.
Через два года крестил и младенцев.

Когда я иду по Полянке, всегда вспоминаю,
что храм основал русский царь, спасшийся от татарского плена,
и подходя к Москве, наконец, увидел башни
оставленного на время Кремля.

2.
Мы были на грани развода,
когда я позвонил отцу Алексею,
настоятелю храма Николы Чудотворца в Аксиньино.

Я объяснял ситуацию по телефону.
Потом приехал к нему домой
и повторил сюжет мелодрамы по новой.

Казалось, он не слушает меня.
Почему-то именно это расположило
меня к нему еще больше.

Я чувствовал глупость своих шагов,
но слишком устал от разборок,
чтобы собраться с духом.

Не мучайте ни себя, ни других, сказал он.
Понимание – это слишком большая роскошь,
неужели вам мало любви?

Дашку, наше третье чадо, мы крестили у него.
Она хохотала, когда ее обливали холодной водой.
Счастливый ребенок: плачет раз в месяц.

Когда подрастет, мы уедем в путешествие вдвоем.

3.
Храм Михаила Архангела в Пущино-на-Оке
стоит среди берез, красивый,
из красного кирпича.

Это дорога на пляж. И купальщики
могут подумать о Боге,
когда уходят к воде.

Отец Сергий узнал мою жену, воссиял.
Скажите что-нибудь по-белорусски,
говорит он. — Давно не был в родных краях.

«Жонка мая на вострове Дубавое з’бирае мяту…»
говорит Ирка мой текст,
который еще не написан…

«Каля млына, каля млына, расцвiла калina…»

Как хорошо мы поговорили, отвечает он.
В Беларуси природа похожа на нашу, но мягче.
Трава мягче, да?

В 90-ые был адвокатом, атеистом…
Рано или поздно я приду именно к нему.

Сергей похож на моего друга, которого я вряд ли опять увижу.

 

ЗАТАИЛСЯ БЕС
(дописанное стихотворение из детства)

За окошком лес,
будто тайный спуд.
Затаился бес
в самый темный кут.

Как крысиный нос
к плошке молока,
в межвременье слез
тянется рука.

Так из темноты
через сотни лет,
мертвые цветы
тянутся на свет.

В хатах образа
смотрят на порог.
Мертвые глаза
видят между строк.

Уплотняет вес
сердца существо,
В нем таится бес
детства моего.

Не познать чудес,
Не осмыслить труд.
Затаился бес
В самый темный кут.

 

СКАЗКА О ПОЛЯРНОЙ ТРОЕ

Тонут амфоры в снегу
догорают стены Трои
обнаженные герои
облачаются в пургу

море вместо лебедей
на волнах качает льдины
на безбрежности картины
ни богов, и ни людей

нарисованный народ
собранный гончарным кругом
хороводит друг за другом
наблюдая вражий флот

цепь развалин, словно лес,
лес поваленный и сгнивший,
жалко руки опустивший
в ожидании чудес

конь дощатый на мели
с воем ветра в черном брюхе…
песни стихли, смолкли слухи
разговорчивой земли

стародавнее кино
крутят на ночном погосте
только зрители и гости
разошлись уже давно

вспоминаешь вновь и вновь,
где и с кем все это было,
как любовь тебя забыла…
как в земле застыла кровь.

 

ПОДЗЕМНЫЙ ДЕНЬ

Мне конское мыло сгодилось бы для петли,
но выпала участь плясать на чужих гробах.
Мы все мимоходом отведали соль земли,
она звездной пылью скрипит теперь на зубах.

Когда белоручка литую косу берет,
и в поле выходит, то губы сестры дрожат,
но барские руки ее холодны как лед,
и словно на плахе — на черенке лежат.

Мы с нею похожи отсутствием простоты,
несчетностью в желтых полях единиц зерна.
Ее обреченность с судьбой говорит на ты,
но милость Господняя вовсе ей не нужна.

Вода обойдет стороною. Водобоязнь
оставит кораблик на черной цепи стеречь.
Я руки свои принесу москалю на казнь,
язык проглочу. И с ним вместе родную речь.

И в темном кувшине последний глоток вина,
как жажда колодца скорее увидеть свет,
зажжется очами в погибельном блеске дна,
не чтобы ослепнуть, а взять уходящий след.

Пусть мельницы режут крылами густой туман,
пусть вязнут в тумане, и застывают в нем.
И если что в сердце живет, то живет обман,
надежда на встречу, на жизнь, и на смерть вдвоем.

Кресты перевернуты. Заволокло часы.
Прилипчивым дымом задушен кукушкин крик.
И яростным громом июльской ночной грозы
вот-вот разразится зажатый в камнях родник.

Пожарные башни, заставы, кресты церквей
растут на рассвете, что возле дорог грибы.
Безлиственны крючья обуглившихся ветвей,
голы словно идолы в этих лесах столбы.

Деревья, что накрепко врыты корнями вверх,
на лица людские бросают иную тень.
И небо сегодня — в зиянье земных прорех,
а день наступивший – это подземный день.

 

ДОБРОЕ ИМЯ ВАВИЛОНА

1.
Звездный ковш втиснулся в ландшафт
столицы и нашел себе верное место.
Я мог бы его не видеть, но мне стало легче дышать.
Фрагмент гармонии, эфемерной как дождь.

Женщины хохотали в кустах сирени,
обсуждая женихов.
я чувствовал по их голосам, все они – рыжие.
Качели скрипели, будто птицы поют.

Мы шли из ночной стекляшки.
Мишка помогал мне идти, но я все равно пел.

Мне казалось, все Замоскворечье
слушало слова незнакомой песни, затаив дыхание.
Мы стремительно роднились с городом,
что по слухам, не верит слезам.

Гарри стоял на общем балконе восьмого этажа,
(прилетел из Сибири, и ждал, когда я вернусь).
Он неожиданно подхватил: «Милая, зови меня милым».
Испугал нас, таких трепетных, таких московских…

Вскоре пошли в бесхозный Донской монастырь.
Петр Яковлевич, сколько выпито на Вашей могиле!
Таксисты, фарцовщики, следователи, бандиты,
они никогда не читали «Философических писем»,
но поминали Вас вместе со мной добрым словом.

Думаю, Вам становилось теплей от этих слов!

2.
Остался ли жив «Лошадиный Виталик»?
Последний раз мы виделись на Шаболовке,
когда он приехал ко мне с Вороной
смотреть «Человека-амфибию».
Перед фильмом увлекся «Криминальной хроникой».
«Вот как надо жить!
А мы тут сидим, прозябаем…»

Народ подходил и подходил.
Утро мы встретили кто где:
на полу, креслах, сомкнутых табуретках.
Кто с девушкой, кто без…
Я поставил пластинку с веселой песней
«Хава Нагила» в исполнении сестер Берри.

— Слушайте, семиты, — неожиданно встрепенулся Виталик.
Почему вы на одной странице проклинаете Вавилон,
а на другой превозносите?

Хорошо бы определиться…

Люди в ужасе уставились на него,
такая глубина мысли в начале 90-ых казалась
кощунственной.

И только Мишка
Пробормотал:
«Шумерская цивилизация инопланетна…»

3.
Через пару лет тема всплыла опять.
Я гостил в России, гусарил.
Успех с дамами мне сопутствовал,
но в ту ночь дело ограничилось бутылкой вина
и литературной беседой.
Это было неожиданно и приятно.

Когда рассвело, я подарил девушке метательный нож,
хотя не понимал в чем суть подарка.
Она предложила зайти в храм Ризоположения,
стоящий напротив.

Была Троица: люди принесли в церковь много травы.

В ее аромате духмяном я разомлел.

Во тьме, несмотря на праздник, отпевали покойника.
И я понял, что проклятие города
можно отдать даже случайному человеку.

Это было необъяснимым, бестактным поступком,
но я должен был его совершить.

Я поцеловал старика в белый лоб,
отдал ему анафему Вавилона,
будто таскал эту страшную ношу всю жизнь.

Обоюдоострыми мечами привиделись мне
свечи его родни, когда я обернулся.

Они разгорались.
И лица людей были внутри огня.
                                                                                      15 апреля 2012 г. Пасха

 

ОСЕННИЙ МЕМУАР
(глазами Ванги)

Мы пили вино на озябшей крыше,
И грустно смотрели вдаль.
Все тяжелей, тяжелей и тише
В тумане звенел хрусталь.

Еще не знакомые с горьким горем,
которым больна земля,
мы обнимались. И пестрым морем
качались внизу тополя.

Трамваи уныло гремели в склянки,
на паперти пел слепой.
Осеннее небо глазами Ванги
глядело на нас с тобой.

Оно нас не видело, но узнавало,
покорно на голос шло.
На ощупь злопамятным раздавало
беспамятное тепло.

В столицу неспешно входили танки,
шар летел голубой.
И блеклое небо глазами Ванги
глядело на нас с тобой…

 

ЛЕГРАН В ПАРИКМАХЕРСКОЙ…
                                           
А.Таврову

Легран в парикмахерской на фоно
в трескучем эфире сквозь треск помех.
Как ты аккуратна, но все равно
в рабочей серьезности слышен смех.

«Сегодня для стрижки хороший день,
мой бог откровенен со мной одной,
глазами меня не спеша раздень».
А завтра у девушки выходной.

Сегодня для жизни хороший день,
я каждое утро привычно вру,
что место под солнцем заменит тень,
а ночь – вспышка памяти поутру.

Мы с вами знакомы давным-давно…
Да, я разговорчивый человек…
Легран в парикмахерской на фоно.
Последний день месяца. Первый снег.

 

III. ИМПЕРСКИЙ РОМАНСЕРО
(Виталию Пуханову)

 

МОНАШКА С АРБУЗОМ

Часики тикают гулко,
время не вяжется с грузом.
По городскому проулку
бежит монашка с арбузом.

В виде инопланетных
чудищ сидят на террасах
дамы в платках разноцветных,
их кавалеры в лампасах.

Им хорошо и приятно
кушать дырявую брынзу,
солнца вечернего пятна
фокусируя в линзу.

Им феноменом культуры
видится все, что случится:
гроб пронесут трубадуры,
лошадь шальная промчится.

Празднуют дружным союзом,
или кронпринца хоронят.
Бегает баба с арбузом
никак его не уронит.

Точится злато коронок,
слышится грохот из штольни.
И белоснежный ребенок
плачет на колокольне.

 

КОНЦЕРТ

В хорошем городе Варшаве,
в родимой русской стороне,
драгуны блещут палашами
и каждый едет на коне.

Следы зверей ведут к трактиру,
и вот пред нами коновязь.
Отдался городу и миру
на празднике великий князь.

Коньяк, пропахнувший клопами,
девицы князю подают.
Евреи с синими зубами
там песни барские поют.

Они кричат нестройным хором,
но так приятно слушать их,
что жизнь становится позором
когда концерт на миг затих.

Но вновь певцы берут гитары,
смычки по скрипочкам снуют.
И улыбаются гусары,
когда по барабану бьют.

И улыбаются друг другу…
И обнимаются певцы…
А ты так любишь слушать вьюгу,
что кружится во все концы.

 

СМЕРТЬ ГЕРОЯ

Ты умрешь на биллиарде,
проигравши миллиард.
Скиснет пиво в черной кварте
на сырой колоде карт.

На манер Вильгельма Теля,
ты поднимешь тонкий кий,
и стремительно по пыли
проскользнет летящий киль.

Звонко шарики столкнутся,
хлипко треснут небеса.
Ты уснешь, чтоб не проснуться,
поспешив закрыть глаза.

И хмельные фурьеристы
спешно сгрудятся гурьбой
над твоим обмякшим телом
над героем, над тобой.

Нет, империи не будет:
ни небесной, ни земной.
Революция разбудит
в людях голос нутряной.

Ты умрешь на биллиарде
чтоб китайцев миллиард
в демоническом азарте
поиграли в биллиард.

 

ШАПИТО

В наш городок приедет шапито.
Утихнет допотопная обида.
Его шатер, велик как пирамида,
и жалок, как забытое пальто.

Мы приобщимся к боли неземной,
теряющейся в золоте и блеске.
И наших жизней краткие отрезки
измерим небывалою длиной.

Пока пацан возился с леденцом,
шурша в потемках сладким целлофаном,
мои глаза наполнились туманом,
ослеплены вертящимся кольцом.

Павлин раскрыл узорчатый свой хвост,
Иван царевич обнялся с медведем.
Нам на сегодня хватит ярких звезд,
за счастьем мы в столицу не поедем.

Истоптанной ареной дышит страсть,
скрепляя напряжение в затылках.
И женщина-змея лежит в опилках,
вздымая окровавленную пасть.

 

ПАН КУДРЕВИЧ

Ссыльный ксендз ласкает кошку,
и глядит на аметист,
что на пальце безымянном
в круглом перстне так игрист.

А потом глядит на завтрак,
сделав строгое лицо.
Ему кажется нелепым
на подставочке яйцо.

Лысым, глупым, бесполезным.
И надменным как монгол,
раболепием известным
водруженным на престол.

И сидящем на престоле
до скончания времен,
пока с вестью о свободе
не придет Наполеён.

Ксендз бежит по коридору,
жадно смотрит в зеркала.
А за ним летят вдогонку,
и звонят колокола.

 

РЕКА ПОТУДАНЬ

Овчинные меха
на женских телесах
скрывают от греха
огонь на небесах.

В пути на рыхлый снег
из запотелых бань,
измерив жуткий век
рекою Потудань.

От воздуха во рту
пороховая гарь.
Монахом в темноту
ушел последний царь.

Безвестная страна
смирением светла:
крестьянская жена,
что барыней была.

Окончена игра,
кричит зловещий грач.
И суп из топора
как белый лоб горяч.

 

МОНАХИ У ПРОРУБИ

У полыньи, будто вокруг костра,
готовы в нужный час взойти на дыбу,
сидят монахи с самого утра,
и как медведи хищно ловят рыбу.

В Сибири много рыбы. Рыбаку
есть чем заняться на его досуге.
Вину предаться. Или табаку.
И отдохнуть от нежностей супруги.

Но у монахов есть священный долг.
От Господа не спрятаться, не скрыться.
Мужик, медведь и одинокий волк
не спрячут от него мохнаты лица.

Родимый человек всегда мохнат,
монах мохнат, он синим мхом поросший,
живет вдали от наших мирных хат,
зато он духом искренне возросший.

Мы от души отделим сильный дух,
мы станем сыновья земли и неба,
мы будем говорить о Боге вслух
со вкусом черствого, ржаного хлеба.

Но волки воют по брегам реки,
и роют снег когтистыми ногами.
И под гармонь хмельные мужики
стучат в трактире злыми каблуками.

Уйди в леса от радостей мирских.
Лукавый демон правит городами.
Там декаденты в шубах воровских
фривольности поют прекрасной даме.

Ты дольше века длись, Великий Пост,
вдали от трона, армии и женщин.
О мерзни… мерзни… мерзни волчий хвост!
Ловись осетр побольше, и поменьше!

 

МАРФУША
                                           Е.Перченковой

У Марфушеньки кораллы,
изумруды на груди.
Ее любят либералы,
нашей Родины вожди.

В волосах ее монисты,
на плите журчат борщи!
Ее любят фурьеристы,
фармазоны и хлыщи.

Вот она приходит в лавку,
покупает пастилу.
Вызывая в лавке давку
по толченому стеклу.

Все желают приобщиться,
враз отведать пастилы.
Рассыпается корица
на гранитные полы.

Разливается горчица,
бьется камень и фарфор.
За спиной восходят лица
потные, как мухомор.

Она шарит на баяне,
что строчит как пулемет.
Об одной сердечной ране
каждым вечером поет.

Про бездомную собаку,
что от дворника ушла.
Она верит зодиаку,
ее книга — Каббала.

У Марфушеньки кораллы,
пироги и бигуди.
Приходите либералы.
Наша свадьба впереди!

 

КУТУЗОВ

За генералом одноглазым
бегут дворовой Детворой
Солдат и Летчик с Водолазом,
и Дворник с пыльной кобурой.

Кухарка, Ключница и Прачка
что правила, как Фарисей
сожженною Москвою всей.
И бил брандспойтом Енисей,
чтоб не прошла на море качка,
чтоб развалился Колизей,
и полз как Мерин на карачках.

Утешь меня хотя бы Малым.
И Несерьезным. Нет, постой.
Лубянкой с голым пьедесталом,
Рейхстага взорванным подвалом,
где Привидений рой густой.

В фольклорных жалобных Заплачках,
восторженных парах Коньячных,
где в небесах клубится Гжель,
словно Подводный сапропель.

Пылай же во главе Когорты
как будто Яблоня в цвету.
Три Рима было. Где Четвертый?
Кто вспомнит эту Красоту?

 

ИВАН И ФЕДОР

Два друга, Иван и Федор,
едут в телеге на отдых к морю.
У одного часы на цепочке,
У другого — крест золотой.
Один постоянно сверяет время,
другой вожделенно кусает крестик.
Два человека, Иван и Федор,
один старый, другой молодой.

Федор имел большое хозяйство,
его жена каждый год рожала,
но вся семья умерла от тифа,
он остался совсем один.
В грязном трактире города Пскова,
он повстречал Фролова Ивана,
и они легко подружились.
Ваня стал ему брат и сын.

Они пошли на прогулку, обнявшись,
стуча сапогами в чужие ворота,
кидая камнями в уютные окна,
веселые песни пели они.
В Златоустовском переулке
они для смеха раздели студента,
а потом топорами убили,
чтобы он тайну лучше хранил.

Два друга, Иван и Федор,
в тряской телеге кушают щуку,
они роняют в несвежее сено
ее соленую чешую…
Один из них станет матросом,
поднявшим восстание на броненосце.
Другой, в операции под Перемышлем,
геройски погибнет в ночном бою.

 

ЧЕРНИЛА

В темном небе беспризорно,
неуютно и уныло,
словно смерть загородила
черной тряпкою трюмо.
В деревенском магазине
мой сынок купил чернила,
очень черные чернила,
чтобы написать письмо.

Он сейчас идет по снегу
и несет в руках покупку,
обнимая рукавицей
драгоценный бутылек.
На последнюю копейку,
на последнюю страницу
скоро ляжет ровный почерк,
загорится огонек.

Во дворах грохочут цепи,
в стойлах кушают крапиву
большеглазые коровы,
ледяную воду пьют.
Наши тетки в Могилеве
стали нынче нездоровы,
заболели черной оспой,
песен больше не поют.

Мы для них письмо напишем,
что мы их как прежде любим,
что мы к ним приедем в гости,
если кончится зима.
По прямым, чугунным рельсам
мы примчавшись, скажем здрасьте,
и подарим им продукты,
и починим их дома.

А потом письмо напишем
Евдокимову — жандарму,
прокурору Кухаронку,
близорукому судье…
Мы царю пошлем поклоны,
мы икону поцелуем.
И еще письмо напишем
мы попу и попадье.

Потому что в нашей вёске
в белом храме нет владыки,
он совсем проворовался
и уехал на Восток.
Мы запалим керосинку,
И на стенах вспыхнут блики.
В горах скомканной бумаги
загорится огонек.

 

КАРТИНА

Танцует на ринге с боксером боксер,
стуча кулаком о кулак,
в багровых подтеках гнилых помидор
судья как дежурный дурак.

Тяжелую гирю тягает силач,
пуская таинственный газ,
в цветных панталонах он свеж и горяч
в сиянии женственных глаз.

Как много занятий в Одесском порту,
как много событий сейчас!
И может быть, рядом с конфетой во рту
гуляет Шевченко Тарас.

И, может быть, он надкусил леденец,
а, может быть, нервно сосет.
Загадки свободных, великих сердец,
не мне разгадать повезет.

С дубов осыпая златое руно,
листва покрывает барак.
Играют на деньги всю ночь в домино
два друга, козел и моряк.

Искурено столько плохих папирос
что хватит огня на маяк,
устали как от поцелуя в засос,
два брата, козел и моряк.

А воздух красив как густой купорос,
и солнце как орденский знак.
Кто кассу срывает, козел иль матрос?
Врагу не сдается «Варяг».

Шпионы повсюду, шпионы кругом
шпионят в личине зевак…
Прокисшее пиво заешь пирогом,
запей маринадом коньяк.

Любезный товарищ, не верь никому,
упорствуя как маниак.
И лебедь тебя пронесет через тьму,
и щука поможет, и рак.

 

КЛАД

Мы поедем на Север в большом купе,
что Столыпин старик завещал тебе.
За свободой, ее обещал мертвец,
он царю был слуга, а братве отец.

Нам бушлаты хорошие в путь дадут.
с них железные пуговки украдут,
чтобы охотничьей дроби из них отлить…
Никого не помиловать, не казнить.

Будет в тамбуре мглистом бродяга петь,
будет лампа качаться и пол скрипеть.
Проводница внесет на подносе чай,
в ее голосе — смех да собачий лай.

Она станет для нас дорогой женой,
а простившись, покроется сединой,
обернется тревожно — и жизнь прошла,
а в осадке не сахар — кружит зола.

Мы на Севере мрачном кирки возьмем,
и лопаты возьмем, мы поднимем лом,
чтоб по вечному льду, будто в дверь стучать,
и с кладбищенской тайны сорвать печать.

И далекого Севера рудники
зажурчат как апрельские родники,
и бандитские клады в сырой земле
загорятся отметиной на челе.

Мы поедем на Север в большом купе,
и построим дворец на Обской губе,
где под черным крестом над обрывом рек
станет равен безмерности человек.

В волчьих шкурах на молодых плечах
с полнолунием ярким в пустых очах,
мы ворвемся гурьбой за полярный круг,
привезем на загривках своих подруг.

Они будут все громче в ладоши бить
чтоб скорее родимую мать забыть,
что стоят на дороге с твоим отцом
и меняются с ним ледяным лицом.

 

Я ТАНЦЕВАЛ В ОБНИМКУ С САМОВАРОМ

Я танцевал в обнимку с самоваром,
кружились блики солнца по стенам.
И жизнь, что нынче виделась кошмаром,
супругой молодой вернулась к нам.

Глафира очень нравится гусарам,
ей государь восторги выражал.
Я танцевал в обнимку с самоваром.
И вместе с ней себя воображал.

Когда бы бал случился или раут,
я б на гавот Глафиру попросил.
За этот миг драгуны умирают,
уланы в ноги падают без сил.

И вот они лежат, упав под ноги,
И не дают красавице пройти
в наполненные запахом чертоги,
лежащие как рай в конце пути.

Да что Глафира, если есть Варвара,
ее идеей каждый окрылен.
На гладком отраженье самовара,
Варвары нежный бюст запечатлен.

И мы встречаем юную невесту,
на чьей руке хохочет воробей,
а на груди, приподнятой как тесто,
покоится гнездовье голубей.

Но больше всех мы влюблены в Матрену,
она капусту рубит топором,
и в то же время древнюю икону
в уста целует искренним нутром.

Когда мой ус припудрен кокаином,
Я, к орденам прижавший самовар,
стал так понятен нравственным мужчинам,
смиряющим как похоть Божий дар.

 

В ТЕМНОМ ХРАМЕ ПОЛ НЕ МОЮТ

В темном храме пол не моют.
И на паперти помет
золотым ножом не скоблят,
не обламывают лед.

Сладким ладаном не дышат,
а дыхание собрав
тяжкий воздух не колышут,
ожидая редких прав.

Никогда не мироточит
в той земле иконостас.
Настоятель храма хочет
Царства Божьего сейчас.

Бедный батюшка Василий,
он качается в петле,
а венок из белых лилий,
как корона на челе.

А вокруг глухонемые
голосят без тропаря
о пришествии Батыя,
иноземного царя.

Чтобы в отблесках багряных
в виде северной горы
встали всюду на полянах
бесконечные шатры,

чтобы мерзостные реки
вытекали из-под них,
чтобы люди-человеки
переделались в других,

чтоб иной слепорожденный
не прозрел в субботний день,
чтобы в Господа влюбленный,
не отбрасывал бы тень.

 

СТАЛИ НАШИ ХОЛОПЫ СЕРДИТЫ…

Стали наши холопы сердиты,
панскую усадьбу спалили,
мельницу подвергли пожару,
а конюшню вовсе сожгли.
И теперь гуляют по полю,
нарядившись в дамские платья,
в шляпки с опереньем павлина,
в зеркала глядят – щеки пудрят.

Карнавал у нас в селе,
славный праздник!

Клавесин стоит над обрывом,
ветер партитуру листает,
малые крестьянские дети
приобщают нас к полонезу.
Это удивительный танец,
быстрый, горделивый, изящный,
говорят, что в нем дух народа,
энциклопедия жизни.

Танцы бальные у нас на деревне!

Барин на березе повешен,
барыня в Париж укатила
за красивой, модной одеждой,
за здоровой, вкусною пищей.
Еще бедняжка не знает,
что выводок ее в колодце,
что барчуков и панночек сладких,
лакеи как котят утопили.

Нам бы траур объявить в честь усопших,
но праздников сегодня так много…

Лично мне жалко кобылу,
с сатрапами оно как-то понятно,
но животное в чем виновато?
Почто брюхо ей распороли?
Зачем кишками ее обмотали
столбы верстовые вдоль улиц?
Церковь не приемлет убийства!
Преступлений она не одобрит!

Не пора ли нам предаться молитве?
Исповедаться и причаститься!

Есть у нас в стране два народа:
один большой, другой малый.
Малый народ поучает,
а большой народ отвечает.
Нет бы тем и тем подружиться,
на великую стройку поехать,
Или написать письмо всем миром
для турецкого султана Мехмеда.

Пусть вернет православному трону
город вечный – Константинополь!

 

ОЧЕРЕДЬ

Мой тебе, солдатик, совет:
позабудь, что слышал про рай.
Эта очередь, она на тот свет,
Ты штыком народ не стращай.

Пусть они еще постоят,
думая, что в гости идут.
Горизонт закатом объят,
солнце до сих пор где-то тут.

Дай им потолкаться в толпе,
обсудить любимый товар.
Им идти по узкой тропе
без тромбонов и без фанфар.

Я не знаю, что там дают,
что за смачный деликатес.
Посмотреть прощальный салют
времени осталось в обрез.

На прием к родному вождю
вопросить, что будет потом
не спеши, и я подожду,
щерясь перекошенным ртом.

Ну, кого из них ты любил,
искренне по имени звал?
Чьею смертью дух укрепил,
на груди гайтан разорвал?

Старики — укутаны в драп,
а старухи в теплых чепцах,
входят не спеша в черный шкап,
проклиная долю в сердцах.

Женщины коляски везут,
яблоки в колясках горят.
Смертным не унять страшный зуд,
а бессмертные не говорят.

 

БАРАШКИ
                                           А.Румянцевой

Дети гладили барашков,
щекотали теплый мех.
на веснушчатых лужайках
раздавался звонкий смех.

И барашки хохотали
от щекотки легких рук,
в небо мячики взлетали,
каждый ярок и упруг.

И тяжелые тулупы
обвисали на плетне.
И на шахте пели трубы
об ударном трудодне.

И простуженной глоткой
пел старинный патефон,
и дружил с моею теткой
одноногий солдафон.

И за мельницей сожженной
где кончатся земля,
грустно брел умалишенный
через минные поля.

 

МАТЬ И СЫН

Ночь аукает глухо,
будто уши в крови.
Престарелая шлюха
учит сына любви.

Проявляет манеры,
разливает вино.
Роль стыдливой гетеры
подглядела в кино.

У заборов фабричных
собирается мгла.
Сколько снов неприличных
я тебе отдала.

Сколько свечек иконкам
мы успели задуть,
когда малым ребенком
ты ласкал мою грудь.

Материнского долга
никому не уйти.
Она думала долго,
как ей душу спасти.

И теперь камасутрам
назначает дисконт.
Все равно ранним утром
он уходит на фронт.

Никакая разлука
им теперь не страшна.
В нашем городе — вьюга,
а в глазах пелена.

 

СЛУЧАЙ НА ОБВОДНОМ КАНАЛЕ

Зима, метель и в крупных хлопьях
при сильном ветре снег валит.
Страна превратностей холопьих.
Средь них Ахматова стоит.

Перчатку левую надела
на руку правую. Над ней
соперница шутить не смела,
а становилась все бледней.

Манеры царственной особы,
орлиный профиля изгиб,
министр Просвещенья чтобы
ее увидел – и погиб.

Ею нагую Модильяни
тайком от мира рисовал,
мечтая о девичьем стане,
ни разу не поцеловал.

Сказать ли вам, старушка эта
как двадцать лет тому жила,
она была мечтой поэта,
она богинею слыла.

А нынче продает селедку
с барыгами на Обводном.
Останови свою походку
перед ужасным полотном.

Как в сером воздухе казенном
она поет в зловещей мгле
об императоре казненном,
о сероглазом короле.

Чужого ей уже не надо,
а надо только своего.
Сияй очей моих отрада,
достигнутое торжество!

 

ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН

Круглолицые лакеи,
Самуил и Патрикей,
каждый в бархатной ливрее,
встали около дверей.

Добрый барин выйдет скоро.
И не сходит с их лица
цвет китайского фарфора,
и пасхального яйца.

Петр Степаныч Верховенский
в этом флигеле живет,
и случайный образ женский
сердцем пламенным жует.

До утра в Английском клубе
предводитель отдыхал,
танцевал в бобровой шубе,
от шампанского чихал.

А теперь ужасно занят
в кабинете под замком,
он сидит, его не манит
думать ни о чем другом.

Перед ним раскрыта книга,
исторический роман,
там рассказ, как поп расстрига
жил в плену у басурман.

Его мучили кошмары,
Но спасала – Красота.
Хоть плясали янычары
у священного скита.

Клирик не имел лакея,
но молился до утра
без Фомы, без Патрикея,
без Абрама, без Петра!

 

НА ДЕРЕВНЕ СВАДЬБЫ ИГРАЮТ

На деревне свадьбы играют,
на гармони громко играют,
рушниками пот вытирают,
голыми в траве загорают.

Небеса кишат комарами,
на столбе портрет в черной раме,
И коровы бродят дворами.
Коммунизм не за горами.

Слышен голос радиоточки:
в армию пора вам, сыночки.
Свежим ацетоном из бочки
пахнут тополиные почки.

На столах расстелены шторы,
яблоки красны, помидоры,
И слезятся пьяные взоры.
Кривичи, венеды, поморы.

Поднимают тяжкие крынки,
обрывают с девок косынки,
размыкают настежь ширинки,
или кажут кровь на простынке.

Из оркестра выпадут трубы,
словно из товарища зубы,
загорятся в горнице шубы.
Нам любые праздники любы.

На деревне свадьбы играют,
для себя судьбу выбирают.
На линкоре палубу драют,
будто за царя умирают.

 

СЕЛО СЕМЕНЕК
                                           
Памяти Прасковьи Калинниковой

Несет река семена,
на склонах сеет цветы.
Родных отцов имена
в лесу не помнят кресты.

Кусты свободно растут,
садовник им не указ.
Если огнем зацветут,
то нам они в самый раз.

Хорош помещика дом,
да не по нраву жених,
обременять лишним ртом
не будем, праведных, их.

Я полюбила того,
кто ходит в белых пимах.
Его найду одного,
он различимей впотьмах.

Отец мне сладит кожух,
что с вышивкой на груди,
на волю выпустит дух,
укажет свет впереди.

И побреду я пешком
в свободный Серпухов-град.
И побредет с вещмешком
на фронт далеко солдат.

И дням тяжелым вослед
придут веселые дни.
Купи на поезд билет,
младенца не оброни.

Плыла по морю коза
без паруса и без весла,
Закрыла в счастье глаза:
мою дочурку спасла.

 

ИМПЕРАТОР ЧИНГАЧГУК

Индеец в шелковом жилете
и длинной трубкою во рту
сидит царевичем в карете.
Он ждет Полярную звезду.

Когда Она весь мир осветит
и льдистый Берингов пролив,
его орлиный глаз отметит
дороги правильный извив.

Среди сугробов и торосов,
промеж могучих снежных баб,
карету, полную матросов,
он повезет в имперский штаб.

В объятья жарких камчадалок,
к тоске отзывчивых телес…
Там, где шалаш из лыжных палок
украсил пышный русский лес.

Смешенье крови не греховно,
когда мы братья во Христе.
Мы рождены дышать неровно
к туземной дикой красоте.

Она цветет по всей Сибири,
индейцам родина – Алтай,
доверься солнечной псалтыри,
и радость власти испытай.

Ты ознакомлен с русским духом,
накормлен огненной водой,
ты раньше ластился к старухам,
теперь стремишься к молодой.

О, Чингачгук, какой ты смелый,
святой России новый вождь,
ты лучше всех бросаешь стрелы,
и криком вызываешь дождь.

Нам дождик твой ужасно нужен,
с престолом дело решено.
Даруй нам вечный хлеб на ужин,
а к хлебу — хлебное вино!

 

ГОЛОВА ГОГОЛЯ

У меня в мешке череп Гоголя,
Я украл его из могилы,
Я брожу с ним вдвоем по городу.
И Гоголь дает мне силы.

Голова его не тяжелая,
я бы даже сказал – пустая.
Но я брежу теперь средней школою,
хрестоматию чаще листаю.

Я кормлю ее в баре пельменями,
она водку пьет и не морщится.
И дрожат алкаши коленями,
и от ужаса на пол мочатся.

Мы ходили с ней смотреть памятник,
что стоит на бульваре лиственном.
Закачалась голова как маятник,
загорелась светом воинственным.

Ей задумчивость его не понравилась,
элегичность беспричинно позерская,
«Как я в нынешнем свете подставилась,
и личина моя – прокурорская».

Я люблю ее как дитятко малое,
уважаю будто старца премудрого…
По Москве течет вода талая,
и весна гуляет лахудрою.

А когда становится холодно,
я ей шапку надеваю с помпонами.
И рассветы мы встречаем с Гоголем
в ярком зареве под иконами.

И поем как малороссы беспечные,
звонким голосом душу трогая.
И она бормочет глупости вечные
белозубая, черноокая.

 

ДОСТОЯНЬЕ ИМПЕРИИ

Червем богата пашня наша.
В отвале вспаханной межи…
Они шевелятся, Наташа!
Какие крупные, скажи…

Червям отвратен птичий клекот,
им не охота умирать,
такие ловкие что могут
аккорды струн перебирать.

С таким червем пахать не надо,
он сам суглинок разрыхлит,
Червяк мне – радость и отрада,
покуда трактор барахлит.

Здесь похоронены троцкисты,
крестьян российских палачи.
Свой танк пропившие танкисты…
И отравители-врачи…

Вот на кого мы ловим рыбу,
и существуем не по лжи,
для них душевное спасибо
скажи, Наташенька, скажи…

В любой семье не без урода,
лежат без лычек и погон
в земле сырой враги народа,
проклятым имя легион.

Их плоть равнины удобряет
шлет плодородие в поля,
и каждый русский одобряет
деянья мудрого Кремля.

А, может быть, они невинны,
как нынче думают в Кремле…
Но все же русские равнины
всех урожайней на земле.

Неплох червяк в мятежной Польше,
но худосочен и белес.
А наш червяк красней и больше,
он на крови твоей возрос!

Земля, что западнее Бреста,
она девица, не жена,
пусть в ожидании ареста
застынет каждая страна!

Пусть зарождается по новой
бесстыдный креативный класс,
что не присмотрит за коровой,
и не заварит терпкий квас!

Врага идея не свершится,
пока Петрова судоверфь
стучит, и в недрах копошится,
и жаждет крови русский червь!

 

СЛЕПАЯ ДЕВОЧКА В ЛЕСУ

Слепая девочка в лесу
теряя жалкие пожитки,
роняет жаркую слезу…
Она — промокшая до нитки.

В ее очах пылает мрак,
разжав оковы тьмы вселенской.
Ее душа осталась так:
полузвериной, полуженской.

Она не чувствует следа.
Она бредет, как будто бредит.
В живых ручьях журчит вода,
и дятел сук трухлявый метит.

Где принц на медленном коне,
что вдруг протиснется сквозь чащи?
Когда закат в ночном огне
огонь запалит настоящий?

Кто разорвет пурпурный шелк?
Кто деву юную погубит?
К ноге прижмется ль серый волк
иль дровосек слепой зарубит?

Кто поцелует ей глаза
и оживит больные веки?
В сырые, темные леса
она скрывается навеки.

Ее в неведомое путь
осыпан густо лепестками.
И в длинном градуснике ртуть
бежит тревожными шажками…

 

ПРОСТИ МЕНЯ, НАЧАЛЬНИК РАБИНОВИЧ
                                           Н.Френкелю

Прости меня, начальник Рабинович,
что я Советской власти не люблю:
Сынок попа, по-вашему – попович,
я Страшный суд в мечтаньях тороплю.

И ты не убежишь Господней кары,
как солнца свет не облачится в тень.
И цианидом горьким комиссары
отравятся всем скопом в этот день.

Манжет твоей сорочки накрахмален,
но мне чифирь казенный подсластит
победою в Кремле товарищ Сталин.
Он за меня жестоко отомстит.

Кто изменил Христу, и Моисею
уйдет во тьму, как с белых яблонь дым.
Врагов моей возлюбленной Россеи
навеки не забудем, не простим.

Преступников мы знаем поименно,
пускай молчим, когда заткнули рот.
И пестрые антихриста знамена
несет Шестой американский флот.

Но над твоей уютною могилой,
что обрела народную тропу,
мой мальчик скажет, Господи помилуй,
чтоб ты комфортней спал в своем гробу.

Для правдолюбов — наши ледорубы.
И у надгробий – кофе с молоком.
А я ко дню Победы вставлю зубы,
что ты мне выбил черным сапогом.

 

ИДИОТ

Выдумщик на всякие затеи,
фурьерист, картежник, идиот…
Нет, не пистолет из портупеи
он бутылку рома достает.

Вот какой веселый этот барин,
попросил бокалы, чтоб разлить…
Щедр…искрометен…светозарен,
а ведь мог так просто пристрелить.

За колонной спрятавшись игриво
он меня часами поджидал.
Чтобы ром гишпанского разлива
я теперь воочью увидал.

Угощу голландскою селедкой
я повесу юного в ответ.
И пойду домой такой походкой,
что во всей столице включат свет.

На бульваре встречу я старуху,
у которой умер старичок.
Ей наган приставлю прямо к уху
и нажму на спусковой крючок.

Нет, не слышит женщина глухая.
Лишь в свисток задумала свистеть.
Нам, Россия, стала ты плохая.
Мы в тебе не можем жить хотеть!

 

АСТРАХАНЬ
(по памяти)

Приказчик Петр Матвеич Горчаков
намазал чесноком от хлеба корку
и не спеша вкушает ее запах.
И также величаво тает лед
на Волге и соседнем Бахтемире.
И на лиманах проседает снег.

Яиц пасхальных светят померанцы
то тут, то там, то сразу целым блюдом.
Как паровоз дымится самовар,
когда его проносят по трактиру.
В ушах звучит «Прощание славянки».
И сразу вспоминается война.

Мы смотрим в погреб, в хладной глубине
под половыми досками на кухне
быстрее обвыкаешься с могилой:
в загробном мире запах самогона,
мешается с дыханием солений,
картофельной землею вороной…

В святых углах подсвечены иконы,
и с ними — фотографии родни,
где грудь солдат украшена крестами,
а женская – улыбчивым младенцем.
К ковру прибито дедово ружье,
оно не выстрелит в последнем акте.

Татарка под наличником резным
верблюдицу одной рукою доит.
В Успенской церкви запевают немцы,
армяне в католической читальне
читают, как указом Александра
изгнали иезуитов из России.

По улице идут под красным флагом
в фуражках белых гневные жандармы,
они сегодня вышли на свободу,
за правду и гражданские права.
Вслед демонстрации бредет корова
и лают разноцветные собаки.

Приказчик Петр Матвеич Горчаков
который день тоскует в пыльной лавке
и нехотя взирает на портрет,
где государь с арбузом полосатым
сидит верхом на синем осетре,
и вроде бы куда плывет по морю…

Что за сюжет? Кто автор? Что за нравы?

 

ТЯЖЕЛЕЮТ ВЕДРА В МАМКИНЫХ РУКАХ
                                           
Памяти Андрея Сенаторского

Тяжелеют ведра в мамкиных руках,
звезды незнакомо светятся в окне.
Смерть твоя гуляет в заливных лугах
черной кобылицей в белом табуне.

Прячет в жесткой гриве добрые глаза,
перед первой встречей укрощая взор.
А в глазах уснули темные леса,
гребни гор высоких, синева озер.

Сонные поляны держат на плаву
очертанья нежной воровской волны.
Ты устал, и нынче бредишь наяву,
грезишь завершеньем праведной войны.

Помнишь в диком поле горькую полынь,
в воротник бушлата вшитую слезу,
лютого безмолвья звонкую латынь,
что на перепутье стыла на весу?

Я раскаюсь кротко за былую ложь,
радостно узнаю прежнюю звезду.
Я к тебе привыкну, но когда придешь
слов для утешенья сразу не найду.

Нам бы на мгновенье пересилить страх,
старую икону прислонить к стене.
Смерть твоя гуляет в заливных лугах
расправляя крылья на крутой спине.

Жадно к горизонту тянется рука.
Гул копыт стихает, исчезая прочь.
Белые на небе тают облака.
И она осталась черная как ночь.

 

Я ПРИДУ В ВОЕННУЮ ЧАСТЬ
                                           Ю.Кублановскому

Я приду в военную часть,
что острогом стоит в тайге:
вместо двери – стальная пасть,
голова – на хромой ноге.

Среди елей седых кичась
страстью скрытого в ней огня,
затаилась от мира часть,
часть страны моей и меня.

Я пришел из чужих краев,
я полжизни мотаю срок
на киче дармовых даров,
и на старость готовлю впрок.

А сегодня, голодный пес,
тру бока у тяжелых врат:
я до мозга кости промерз,
я от голода – зверю брат.

Прикажи – и я отслужу
за ночлег и сухой паек.
Мне бы к вашему шалашу…
Из чащобы — на огонек.

Ты теперь мне — родная мать,
ты – как яблоня в том саду.
Твой земной покой охранять
мне написано на роду.

Не позволить цветам упасть,
белым днем обнажая срам.
Я войду в военную часть,
как в разрушенный чернью храм.

Почему потускнел твой взор,
истончился девичий стан.
За забором растет забор,
меж заборами спит туман.

Где былая краса и власть,
Что сияли в ночной пурге?
Вместо двери – стальная пасть,
голова – на хромой ноге.

 

СВАДЬБА В ПРИГОРОДЕ

Разбросаны яблоки по подъезду
дух святой зверем плутает по миру
жених ищет в дому невесту
стучится в каждую квартиру

не заходила? да вот – украли…
древний, но глупый какой обычай…
играет девочка на рояле
вальс собачий рукою птичьей

он пьян сегодня, забыл детали
застолья, несущего весть благую
вы золушку в туфельке не видали?
как жаль, придется найти другую

капают краны, скрежещут трубы
истекает период полураспада
жених безутешно кусает губы
на них осталась ее помада

в небо ночное спешат петарды
средь звезд – избыток пустого места
соседи неспешно тасуют карты
и в каждой постели его невеста

мусором старым и перегаром
дышат щели дверные в миры иные
и летят далеко, как в орду к татарам
мендельсона унылые позывные…

 

МОСКОВСКОЕ РОЖДЕСТВО

Москва плывет в глазах девчонки-полукровки,
кресты на куполах сверкают как обновки,
и к небу вознесен Рождественский напев,
установив закон, и души не раздев…
Нас умиляет час младенчества Господня.
Пока что он — не царь, и он не Бог – сегодня.
Нас радует дитя у мамкиной груди.
И вековечный крест пока что — впереди.

И девушка глядит на сгорбленные души,
на их огонь простой в объятьях зимней стужи.
Ее глазам привычней млечность пелены:
полутона… сомненья… трепетные сны.
Ее слегка страшит народное упрямство,
где вера лишь предлог тоски и постоянства.
Ей неуютен стал угрюмый Третий Рим.
Ах, как его стерпеть? И что ей делать с ним?

За цельностью натур таится образ зверя.
В нас прячется изъян, глубинная потеря.
Мы все обречены на страшные дела.
Нам Сорок Сороков гудят в колокола.
Столица голосит на празднике сиротства,
коварный маскарад различия и сходства,
он пестует в толпе наш укрощенный дух:
кто выбрал одного – не выбирает двух.

Но девушка Москве игриво глазки строит,
от дьявольских сетей ее пурга укроет,
когда колокола друг с другом говорят,
вплетая скрип колес в военный звукоряд.
Она вдохновлена кануном и итогом,
от ладана пьяна, но истекает соком,
когда гвардейский чин в погонах золотых
ей дарит апельсин под шорохи шутих.

Вот барыня в сердцах перчаткой бьет лакея.
Нам жалко подлеца, мошенника, злодея…
Для нас престола нет, мы не приемлем власть,
нам просвещенья свет – единственная страсть.
Родимая, поверь, тебя судьба приметит:
и барыня в Париж изгнанницей уедет…
Хозяйкой молодой с сияющим челом
ты радостно войдешь в ее степенный дом.

Пока гремят замки в странноприимном доме,
ты кормишь птиц с руки в предательской истоме.
В полу-отчизне, где нам мачехой – земля,
синица на груди, дороже журавля.
На башне бьют часы, и возвещают полночь.
И фея не пришла любимице на помощь.
Окончен шумный бал, и сдан последний грош.
Назад возврата нет. И правдой стала ложь.

Столица, ты сама – девчонка-полукровка:
На талии — тесьма, прилежная головка,
не верь моим слезам, надменная Москва,
чурайся простоты, что хуже воровства.
Тебе, увы, чужда ухмылка душегуба,
что устремляет взор мечтательно и грубо…
А солнце на крестах, смиреньем налитых,
в толпе хватает блик сережек золотых.

 

IV. МАЛЬЧИК ОЛОВЯННАЯ ЛОЖКА

Я хотел написать «детский роман», пытался представить себе, что чувствует ребенок из резервации Пуспотук, если влюбляется в белую девочку. Потом занялся другим, к этой работе больше не возвращался. Прочитал недавно – показалось законченным. Стихотворение написано для поэтических чтений в Новом Орлеане для нового 2002 года, единственное давнее стихотворение в этом сборнике, хотя ранее в книжках не публиковалось.

 

МАЛЬЧИК ОЛОВЯННАЯ ЛОЖКА

Глава 1. КАТАРИНА

*

Мальчик Оловянная Ложка раздвигает тальник.
Рассвет сводит скулы до самолётного гула.
Остров за островом как за рушником рушник
проскальзывает мелководье.
Он пьёт холодные яйца, склонясь сутуло
над гусиным гнездом, вдруг слышит крик
матери
и бежит на школьный автобус.
Он думает: а что бы
было, если бы мир состоял только из пожарников
и храбрецов? И автобус взрывается хохотом,
готовый рассыпаться в прах.
Вдоль дороги фосфорными медведями горбятся пни.
В бойлерных зажигаются бенгальские огни.
Всё говорит о том, что жизнь очень серьёзна.

*

Дядька играет с товарищами в хоккей,
у собачьей сырой конуры встав на ворота.
Щелкает галька, капает с подбородка
землистый пот перегара. И лиственные костры,
поднимающиеся с индейского околотка,
принимают формы деревьев.
Урожай кленовых сосулек грохочет в ведре.
Мы, с коварством енота,
хищно смотрим на дачников, особенно на их жен.
Мальчик Оловянная Ложка в одну женщину погружен.
Отчаявшись, уходит жить на деревья.

*

Покачиваются распускающиеся леса,
листья закрывают ладонями глаза,
чтобы не было страшно, если встретишь в лесу вампира.
Дворовые государства охватывают полмира,
а далее простирается неведомая земля.
С самострелами и воздушными ружьями
три патруля берегут границы родной ойкумены.
Наши посты на берегах Святой Елены
охраняют покой великого короля по имени
мальчик Оловянная Ложка.

*

Он ночует в скворечниках; иногда
спускается вниз, чтоб попросить холодного чая
в яхт-клубе. Смерть многословна, это только
каприз на пути к Катарине Эрнестус.
Он загибает пальцы один за другим.
Они горбятся как погорельцы, как скитальцы,
начиная незнакомым словом «вернись»
(в нём шорох знакомства проскальзывает, как рысь),
возвращаясь к тому, чтобы ты в живых
«остался».
Катарина вплетает в косы фиолетовые огни.
Наконец они остаются одни.
Он катается вокруг неё на велосипеде.

*

Он кричит: нас позвали в бассейн!
Нас позвали в бассейн!
К соседям! У них есть бассейн!
Проходит несколько дней, возвращается холод.
И собаки невероятной белизны
молча протискиваются в детские сны,
как белые облака океана в огромный город.
Нас позвали в бассейн,
а сегодня не позовут.
Катарина рыдает: меня обокрали индейцы.
И всё больше света от каждой солёной слезы.
Утрачены бусы и кварцевые часы.
Он качается на качелях и балдеет от правды.

*

Они входят на кладбище. Там белые кресты
ниже колена, и конфеты на ровной поляне
оставлены у крестов специально для них.
И по реке по Святой Елене, побелевшей
от известки и бересты; ни глубины не знающей,
ни простоты, плавают перья.
Он говорит Катарине:
«Я их найду. Ты, Катарина, не бойся, я их найду.
Я поступлю на службу, я не пропаду…
Оставь свои суеверья».

*

Она не верит, хотя не ведает лжи.
Подозревая любовника в первой измене,
она слушает его лепета
ласкательные падежи,
Считает, что он похититель и авантюрист.
«Я устроюсь экстерминатором – уничтожителем крыс, –
кричит мальчик. –
Как мой родной дядька, он заработал денег.
Он теперь во главе нескольких деревенек
Южного берега, он специалист».
Катарина в страхе ломает кленовый лист
размером с её ладошку. И говорит:
«Нет, у тебя будет очень мало денег,
хотя всё такое мне нравится, потому что ты —
серьёзный человек, а не бездельник».

*

И уже назавтра, в понедельник
он приходит на свалку и глядит на неё внимательно,
как на древнюю пирамиду.
Он растерян, но не подаёт виду, что не знает, как быть.
Катарина что-то читала про яд, но где взять его –
непонятно. И взрослые ничего не говорят.
На всякий случай он встает на колени перед
мусорной кучей и читает свою молитву
семь раз подряд:
«Святый крепкий, святый безгрешный, прогони крыс,
а тех, кого не сможешь прогнать, преврати в белок».
Вдруг оглядывается и оробело узнаёт
Катарину с подругами, сидящую у
церковного крыльца. Они хохочут.
И этому унижению нет конца.

*

Мальчик Оловянная Ложка всхлипывает от стыда.
Смолкает, вдруг понимая, что он должен делать.
Он теперь знает, что он должен делать!
Он врывается в чащу, бежит напролом. Ему
развязывает шнурки бурелом. От слёз в глазах
ничего не видно. Под землёй зловеще стучит вода.
Ей вторят товарные поезда. Теперь он никогда не
будет ничего бояться. Он собирает листья,
рвёт пучки травы, вплетает в них седые перья
совы. Тайна открылась,
не выходит из головы.

*

Мальчик Оловянная Ложка курит кошачью шерсть,
выдувая дымы из короткой болотной флейты:
они клубятся, ползут по земле,
словно ведьмы дают разгуляться своей метле;
играют шуршащими камышами. Катарина как
прежде смеётся где-то во мгле. Двери скрипят,
собаки поводят ушами. Волшебник плетёт
свою страшную месть. Теперь все узнают, кто
он есть. И дымы всё растут и заползают в лес, прильнув
к каждой лощине, к каждой ложбине.
Дыханье работы и горький запах чудес
напоминают душе, что при жизни она
на чужбине. Тебя вряд ли попутает бес,
если душа отдана одной Катарине.

*

Мальчик Оловянная Ложка курит кошачью шерсть,
по острову пролетает счастливая весть
освобождения.
И с обреченным видом из потайных нор,
в печали опущенных глаз воплощая позор,
появляются звери:
еноты, опоссумы, крысы…
Дым на секунду раздвигает свои кулисы:
и мы видим, как они тысячами строятся в ряды,
как неловко помогают друг другу встать
на задние ноги.
Они в грязных платках
и картузах бредут по пыльной дороге.
И, прощаясь с ними, народ открывает рты,
смолкают птицы, склоняются долу цветы.
Их исход
нарушает круговращенье привычных забот.

*

Они идут, отгоняя зловещий дым еловыми
ветками и лопухами. Облаянные собаками,
обсмеянные петухами, они не могут не думать
без содроганья о новом тиране, народившемся
на этой земле,
о великом волшебнике и короле.
Катарину тоже смущает дым,
она говорит: «Прекрати сию же минуту.
Конечно, я плакать не буду, но это немыслимая
жестокость. Ты мог бы пожалеть хотя бы стариков
и детей. Я смертельно устала от твоих затей».
Мальчик смеётся: он слышал, что женщины
сами не знают, чего хотят. Потом она уезжает,
дни летят. Листва стала древней любого Завета.
Ему плевать, что о нём не написала ни одна
газета. Только жалко, что проходит лето.

*

И вот петухи на школьном дворе топчут кур,
солнце в увеличительном стекле прожигает скамейку.
Плюшевый медведь, изъеденный молью до дыр,
воплощает собой прошлогодний
свадебный сувенир.
Ничто не говорит о былых победах.
Горбики детей на шелестящих велосипедах
проскакивают по просёлку в небогатый
плодово-ягодный мир.
Листья шуршат словно пачки сушеных сердец,
и ни в одном из них
не обходится без изъяна.
Телевизор звучит трагичнее, чем фортепьяно,
где ртом, полным пузырей, на дне океана
Пиноккио ищет отца,
и кричит: отец, отец!

 

Глава 2. ГОББЛЕР

Буддистский глаз, горящий на горе…
Округлый панцирь царского доспеха…
А если тайно подойти поближе:
болотный шар, огромная игрушка,
ужасная, как вырванное сердце
ночного василиска светлым днём.

В кровавом капюшоне палача
ты бряцаешь глухими бубенцами,
и синева морщинистых глазниц
налилась влагой.
Богоподобный гобблер, это ты?
Что бы на это нам сказал ребёнок?
Разве он помнит воздух погребённых,
и тянет из недавней немоты
бессвязный гул дремучей красоты,
в листве уснувшей с ликами чудовищ?
(И всё разобрано в базарный день
до крошки.)
Над миром ты маячишь и молчишь.
И за спиной твоей молчат гаремы,
похожие на восхожденья солнца.

Густые складки пёстрой чешуи
дрожат и рассыпаются. Ты дышишь.
И хвост раскрытый, словно рыжий лес,
охотнику на голову надел
другое солнце…
К полудню высыхают небеса,
только улитки по бокам упавших яблок
текут, как Марко Поло корабли.
И, как следы детей, лопочут листья.
И ты всё ждешь,
чтобы однажды вздрогнуть,
нащупать глазом грозди красных ягод,
блеснуть улыбкой в красной бороде
и, звякнув шпорами, на цыпочки привстать.

 

Глава 3. ШКОЛЬНЫЙ АВТОБУС

девочка это качается желтый автобус
это качается желтый школьный автобус
в сентябрьских деревьях желтых
автобус качается год наступает тяжелый
тяжелый год наступает а осень становится алой
сколько желтых лет остаётся а ты не знала
ах катится желтый автобус год наступает
прощальный прекрасный автобус он убегает
он убегает и он бежит в деревьях промытых
дождями для нас с тобою ещё неубитых
тяжелый автобус осенью алой и желтой
подберите щегла голубой-голубой кошелкой
подождите воды из водопроводного крана
пока зачерствеет роза затянется рана

Вадим Месяц

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *